Если Райс Чан испытывал при жевании бетеля что-либо подобное, то это, конечно, замечательный способ отвлечься от страха, от публики и для начала положиться только на вышколенные пальцы, способные механически исполнять прелюдию. Раздались первые звуки; их прервало полуавтоматическое подтягивание колков, затем последовало несколько звуков, показывающих барабанщику, с собачьей преданностью следящему за музыкантом, какая тональность будет положена в основу сегодняшней импровизации. Тотчас же, без всякого перехода зазвучал табли — двойной барабанчик. Барабанщик то легко прикасается к точно настроенному кожаному барабану, то сильно ударяет по нему.
Ситар теперь звучит увлеченно, непрекращающийся шорох свободных струн (что-то вроде звучания бурдонных трубок в нашей волынке) образует просто фон, а не гармоническое дополнение основной мелодии, порождаемой точными движениями пальцев музыканта; а она бежит, подскакивает, шелестит, насмешливо мурлычет. Мелодия, задыхаясь, взбирается вверх и падает вниз, ускоряется и замедляется, музыкант отважно жонглирует темой, сжимает и растягивает ее так, что она становится тягучей, эластичной, скользит и стонет и неизменно оправдывает ваши с каждым пассажем растущие ожидания. Все время в исполнении Райс Чана есть какой-то индивидуальный, и взволнованный элемент протеста, резкой нарочитости, а порой — тем более поражающая вас — нотка мягкой нежности.
Какова же сама мелодия? Арабеска, нарисованная одной линией, лента, укрепленная на конце палочки китайского фокусника, создают свое собственное пространство, связанное лишь с самим собой, созвучное лишь собственному изгибу, созданному за секунду до того и сохранившемуся в нашей зрительной или слуховой памяти, — музыка волнующая, своеобразная, способная надолго приковывать наше внимание, хотя и мало напоминающая то, что мы привыкли называть музыкой.
Райс Чан все так же бледен, сосредоточен, поглощен создаваемым им самим музыкальным строем. Он меняет длину струн, оттягивает их в сторону от точного порожка ладов, скользит на грани между потами, извлекает из струн все, что они могут дать, не лопнув, заставляет звук извиваться в полете, дует ему под крылья и снова позволяет мелодии ускользнуть и раствориться в бесконечности.
Странное наслаждение чувствуешь, слушая чужую музыку, даже если она, как все чужое, не сразу, нелегко усваивается. Поэтому не удивительно, что кое-кто из нас с облегчением вздохнул, когда Райс Чан спустя полчаса, закончив игру и впервые улыбнувшись, благодарил за аплодисменты.
Затем наступил черед Европы. В ответ на индийский концерт за рояль сел наш дирижер, ударил сразу всеми десятью пальцами по клавишам, и впервые за весь вечер прозвучал аккорд. Трезвучия нагромождались на трезвучия, все было полно буйных красок, медвяного аромата чешских лугов и рощ. Этот музыкант тоже импровизировал, но его музыка была проникнута стихийной романтикой полных любви воспоминаний. Он снова и снова погружался в пучину Сметаны и явно не мог насытиться этим…
На этот раз наши хозяева слушали так, как до того слушали мы. Одни с искренним интересом, другие с облегчением вздохнули, когда прекратилась игра.
Дамаянти Джоши владела своим телом так же искусно, как владел пальцами Райс Чан. Это была великолепная танцовщица. Сначала мы установили, что она красива, по-настоящему обольстительна. На ней была скромная шелковая одежда, расшитая золотом, конец длинной юбки продернут между ногами. На груди было повязано кружево — иногда это производит такое впечатление, будто индийские танцовщицы носят бюстгальтеры поверх одежды.
Дамаянти показала нам классический танец, созданный, очевидно, еще в те времена, когда мужчины были мужчинами, и ничто не могло становиться вровень с ними. Она превратилась в драгоценность, в нечто безмерно желанное, но не могущее существовать само по себе. Она пристально смотрела вперед, не на кого-нибудь определенного и все же так, что у каждого мужчины создавалось впечатление, будто именно его она избрала своим защитником. Дамаянти сверкала зубками, слегка покачивала бедрами, смеялась глазами, звенела браслетами на щиколотках. Вот она взмахнула руками, и вокруг стала извиваться гирлянда из мужских сердец, нанизанных одно за другим, — Дамаянти могла делать с ними, что ей вздумается.