Коса оказалась ловкая, острая, как бритва, работать ею было легко и споро. Трава покорно ложилась в густые валки, рядок был ровный, чистый. Он косил с удовольствием, с полной отдачей сил. Закончил первый гон, второй, начал третий, а усталости нет. Так и шли за ним косари дружно и молча, пока не услышал он голос бригадира:
— Кончай, секретарь. Завтракать пора. Мы думали, того… для форсу ты больше… А выходит, крестьянский труд тебе в радость… Отведай с нами хлеба-соли…
Принялся Зорин отнекиваться, знал, что с едой на селе пока туговато, но кто-то уже протянул ему кусок хлеба, кто-то положил на хлеб шматок сала, так и состоялся его завтрак на природе, и беседу косари вели теперь уважительно, по-доброму обращаясь к нему за советами.
С лугов Зорин возвращался довольный — и тем, что заготовка кормов шла успешно, и тем, что не ударил в грязь лицом перед колхозниками. Они ведь народ приметливый, пустых агитаторов, громко призывающих лучше работать, не любят.
Зина, шофер его, машину вела резво. На развилке она как-то неожиданно круто развернула газик, и Зорин неловко стукнулся о борт, напрягся, пытаясь удержать равновесие, и вдруг почувствовал острую боль в правом боку. Обругал мысленно Зину, прижал руку к заболевшему месту, надеясь, что сейчас же все и пройдет, — от неловкого, резкого движения, видно, возникла эта боль. Но бок разболелся не на шутку, а вскоре Зорин уже и понять не мог, где у него болит — в боку ли, или весь живот рвет на части.
На лбу у него холодная испарина выступила, чувствует, что сил терпеть дальше нет. Стал лихорадочно соображать, что делать. И вспомнил. Подбужье — Ланина! Приказал Зине:
— Гони в Подбужье, в больницу. Плохо мне.
— Ой, — взвизгнула Зина, — уж не отравили ли они вас! Тут, знаете, после войны всякий народ водится…
До Зорина едва доходил смысл ее причитаний. Он пришел немного в себя, лишь когда коснулись его тела нежные и быстрые руки Ланиной. Так и оказался он на операционном столе. И боль ему уже не казалась такой беспощадной, потому что рядом была эта удивительная Ланина, приговаривавшая без конца:
— Потерпите, миленький, потерпите. Все будет хорошо.
«Ну вот, здоровый мужик, лежи тут из-за этой хреновины, отростка этого ублюдочного», — ругался всяко-по-всякому Зорин, выспавшись и опамятовавшись после операции. Лето, разгар сельских забот, не то что день, каждый час дорог. Но как ни казнился Максим Петрович, как ни ругал судьбу-злодейку, стоило ему вспомнить свою спасительницу, и злость пропадала. На смену раздражению приходило чувство покоя и умиротворения.
Ланина уже не раз заглядывала в палату, торопливо осведомлялась: «Ну как?» — и опять исчезала. Но наконец выбрала время и зашла, чтобы осмотреть его. Руки у нее — мягкие, прикосновение — словно шелковистое. И в то же время голос — совсем другой, и манеры — другие. Не такой она предстала перед ним в первую встречу. Другая она здесь. Он долго подбирал определение — какая же. И подумал — деловая. Дело у нее сейчас на переднем плане. И он, Зорин, для нее сейчас — часть ее дела. Не больше. И все эти «миленький, потерпите» не ему адресовались, то есть не лично ему, а — больному.
Так на фронте, в полевых госпиталях, юные сестры жалостливо упрашивали раненых — «миленький, потерпи». С этим милосердным заклинанием тащили те же девчонки-сестрички солдат, истекающих кровью, из-под огня. Вот откуда у Ланиной… И все же так приятно было вспоминать ласково-озабоченное — «миленький», и так хотелось отнести это лишь на свой счет.
На третий день Зорин заявил, что собирается уходить. Ланина не всплеснула от негодования руками, не вскинула удивленно брови, спокойно сказала:
— Понимаю вас, Максим Петрович. Но выписать не могу.
— Да я же солдат, Надежда Сергеевна, — принялся горячо ее убеждать Зорин. — Выдюжу.
Надежда Сергеевна колебалась:
— Выпустишь вас, а вы начнете по району мотаться.
И точно, он мотался по району уже через каких-нибудь пять-шесть дней. Прижмет руку к шву и терпит. А уж когда совсем становилось невмоготу, принимался перебирать в памяти все их с Ланиной разговоры. Так уж само собой получалось — приходила Ланина на ум, и все тут.
Никаких мыслей (секретарю недозволительных) не возникало при этом. Ни с кем ее не сравнивал, не выискивал особенных женских достоинств. Просто вспоминал — как вспоминают погожий день, плавную голубизну реки, легкие узоры облака.