И вот однажды мы с Эдди шагаем мимо библиотеки нашего колледжа. Мягкое осеннее тепло на фоне прохлады окрестных лесов – всё как раз по мне. Здание библиотеки – образец архитектурного стиля Неогрек. Свет на портике – сочетание мха и солнца: ярко-зелёный мох, солнечный свет сквозь листву, лишайник на колоннах. Я весь такой накрученный, взбалмошный, окрылённый. Мои отношения с Эдди на том этапе очень просто описать так: сплошь сердечность, ни сучка, ни задоринки, ни малейшего облачка. Я очень рад поучится у него, ведь я никогда ещё не видал передового колледжа, не жил в Новой Англии, не общался с её элитой, о которой так много слышал.
К чему всё это? А вот к чему. Девица, к которой меня назначили консультантом, попросила заменить меня кем-то другим, поскольку я не проверялся у психоаналитика, а значит, не смел даже приближаться к ней. Тем памятным утром я провёл два часа на собрании комитета по вопросу необходимости введения курса истории для студентов по изящным искусствам. Тони Лемнитцер, профессор изобразительного искусства, заявил, – Да пусть ребята почитают о королях да королевах – им это не навредит. Тони, уроженец Бруклина, удрал из дому, подрабатывал подсобником в цирке, потом – художником афиш, пока не стал наконец мастером абстрактного экспрессионизма. – Даже не вздумай сочувствовать Тони, – советует мне Уолиш, – он женился на миллионерше. Она соорудила ему студию достойную самого Микеланджело. А ему там как-то неудобно рисовать, поэтому он там только резьбой по дереву занимается. Вырезал там пару деревянных яиц в птичьей клетке. Что же до Уолиша, то будучи ранним битником с гарвардским образованием, он поначалу подозревал, что мой наивняк – притворство. Хромой коротышка, Уолиш глядел на меня (снизу вверх) с гримасой проницательного скепсиса. Доктор наук, выпускник Блумингтона, Индиана, живший до этого в Чикаго, неужто я мог быть таким лохом, каким выглядел? Но при этом я очень компанейский и со временем он рассказывает мне (по секрету что ли?), что хоть он и родом из Глостера, Массачусетс, но он не истинный янки. Его отец, американец во втором поколении, малообразованный мастеровой на пенсии. В одном письме старик пишет ему: «Бедная твоя мать. Доктор говорит, её "лоханка" пухнет и её надо оперировать. Надеюсь, когда она пойдёт в хирургию, ты и твоя сестра приедете, чтобы быть под рукой.» В нашем районе было двое хромых и их имена были похожи. Вторым был Эдмунд Уэлч, мировой судья, и он ходил с тростью. Наш Эд, страдающий искривлением позвоночника, не желал ходить с тростью, не говоря уже об ортопедическом башмаке. Он проявлял спортивное хладнокровие и игнорировал ортопедов, предупреждавших, что его позвоночник может развалиться как стопка доминошек. Он пытался быть свободным и мобильным. Принимайте его таким как есть – и никаких гвоздей. Конечно, меня в нём это подкупало.
Итак, мисс Роуз, вы вышли из библиотеки глотнуть свежего воздуха и, сложив руки на груди, прислонились спиной и затылком к греческой колонне. Чтобы казаться выше, Уолиш делает себе пышную прическу, на которую невозможно нахлобучить головной убор. А вот на мне была бейсболка. Затем вы, мисс Роуз, улыбнувшись мне, говорите, – Ах, доктор Шоумут, в этой кепочке вы смахиваете на археолога. Не успев одёрнуть себя, я брякаю, – А вы – на артефакт, который я только что откопал.
О ужас! Мы с Уолишом поспешили ретироваться. Эдди, несмотря на патологию тазобедренных суставов, постарался ковылять как можно быстрее, и когда мы оказались вдали от вашего маленького библиотечного храма, я увидел, что он улыбается мне, его горящие глаза, глядят на меня с восторгом и укоризненным восхищением. Он стал очевидцем неординарного поступка, мотив совершения которого – потеха, психопатология или вредность – пока никому не ясен, но острота моя ему понравилась. Надо сказать что, хоть Эдди и поспешил откреститься от всякой причастности к моей выходке, но моя шутка была как раз из того репертуара, любителем которого он был. Он просто обожал выдать какую-нибудь выдержку из Граучо Маркса или вставить в свою фразу какой-то оборот Эс Джей Перелмана. Что же до меня, то мною овладело полнейшее успокоение, как и всегда после очередного их моих приколов, релизы которых были для меня ничуть не менее неожиданными, чем для окружающих, хотя с точки зрения медицины они, возможно, являлись симптомами некого истерического невроза. Я, конечно, привык считать себя абсолютно нормальным, но уже давным-давно осознал, что в определённом настроении мой смех граничил с истерией и мне самому слышалась в нём что-то ненормальное. Уолиш отлично знал, что я подвержен подобным приступам, поэтому когда он чуял, что очередной из них на подходе, то даже подогревал меня на него. Ну а потом, позабавившись, он с ухмылкой Пэна Сатируса говорил, – Ну ты и шельмец, Шоумут. Мастак же ты на садистские приколы. Поймите же, он позаботился о том, чтобы ему нельзя было инкриминировать соучастие. А ведь моя шутка даже не была остроумной, а просто подлой, – нет ей никакого оправдания – и, конечно же, она никак не могла стать для кого-то "источником восхищения". Может ли источник восхищения быть столь дурацким? А моя шутка была просто дурацкой и пакостной. Уолиш говаривал мне: «Ты – сюрреалист поневоле.» Эту фразу он снабжал таким пояснением. Якобы, посредством мучительных стараний я поднял свой статус от представителя семьи иммигрантов до представителя среднего класса, но при этом я обрёк себя на страдания, на деформацию своих здоровых инстинктов. Это искажение во мне, якобы, было вызвано адаптацией к условиям респектабельной жизни, напряжением при подъёме по ступеням социальной лестницы. Подобного рода сложный интеллектуальный анализ был в то время популярен в Гринвич-Виллидж и Уолиш взял его на вооружение. Его письмо, полученное мною в прошлом месяце, буквально кишело подобными открытиями. Люди редко теряют интеллектуальный капитал, накопленный в их «лучшие» годы. Эдди, разменявший шестой десяток, всё ещё ощущает себя молодым обитателем Гринвич-Вилидж и контактирует, главным образом, с молодёжью. Я же отнёс себя к поколению стариков. Непросто писать искорёженными артритом пальцами.