Мой адвокат (младший брат моей почившей в прошлом году жены), роковому совету которого я последовал, уговорил меня уехать в Британскую Колумбию, где, благодаря Японскому течению даже в зиму растут цветы, да и воздух почище. Здесь, и вправду, примулы растут на снегу, только вот руки у меня искалечены и если они не поправятся, мне, боюсь, придётся делать инъекции золота. Тем не менее, с грехом пополам разжигаю огонь в камине и, устроившись в кресле-качалке, пытаюсь сосредоточиться, поскольку я хочу, чтобы наш с вами разбор этих фактов стоил отнятого у вас на это времени.
Если верить Уолишу, то с того самого дня и доныне вы не живёте, а трепещете словно пламя свечи у алтаря, где представителей интеллигенции приносят в жертву, подвергая их беспричинному унижению. Ну что твоя героиня Униженных и Оскорблённых. Со своей стороны должен признать, что приличные манеры давались мне непросто и не от того, что хамство у меня в крови и неистребимо, а потому, что пребывал под грузом ответственности своего положения. Одно время мне даже начало казаться, что мне не преуспеть в жизни до тех пор, пока, как и все остальные, я не натяну на себя липовую личину. Поэтому я принял особые меры, чтобы смотреться предусмотрительным, вежливым, культурным. И, конечно, я перегибал палку – я утирался платочком дважды там, где люди лучшего происхождения делали это лишь раз. Только вот ни одна из подобных программ реформ не могла увлечь меня надолго. Я сочинял её, а затем, изорвав в клочья, швырял в бушующее пламя.
Должен сказать, что Уолиш в своём письме задаёт мне перцу. С какой стати, спрашивает он, когда в разговоре со мной кто-то запинался, подбирая слова, я с жадной методичностью снабжал его подходящей фразой или завершал его предложение? Он утверждает, что я рисовался, и, отрекаясь от своего плебейского происхождения, пытался примазаться к сообществу культурных и рафинированных – что-то вроде иудея, которого приняли (с таким скрипом) в светское общество христиан, из пьесы Т. С. Элиота. Уолиш определяет меня как прыгнувшего в высший социальный слой плебея, ищущего узды, да так рьяно, как кто-то – спасения. И как результат, говорит он, у меня начались приступы бунтарства и жуткой агрессивности. Всё это Уолиш излагает очень убедительно, только вот он почему-то не делал этого в те годы, когда мы были близки. Он что, копил всё это на потом? Ведь в Рибие-Колледж мы были близки. Мы же, дружили. Но в итоге, он, вроде, решил стать моим смертельным врагом. Всё это время, пока он корчил из себя близкого и верного друга, он откармливал мою душу как курицу в курятнике с тем, чтобы, когда придет время, зарезать её. А мой успех в музыковедении, видимо, был ему как кость в горле. Всё, что рассказываю вам я, Эдди говорил своей жене, да и, вообще, не делал из этого секрета. В кампусе, конечно же, знали об этом. Ребята посмеивались, а мне было не до смеха. Какая жалость – вы были тонкорукой дамой с бледной кожей, впитавшей цвета мха, лишайника и известняка. Открыв тяжёлые библиотечные двери, внутри можно было видеть зелёные лампы для чтения на массивных полированных столах и стеллажи забитые книгами до галёрки и выше. Немногие из этих книг были великими, некоторые – информационно полезными, большинство же могли лишь засорять мозг. Моя почтенная почитательница Сведенборга говорит, что ангелы не читают книг. Зачем им это? Смею утверждать, что и библиотекари не самые великие книгочеи. Им доступно слишком много книг, большинство из которых бренны. Битком набитые полки источают манящий, бодрящий, соблазняющий аромат, в котором, однако, также чувствуется противный душок какой-то летальной отравы. В библиотеках люди могут лишиться жизни. Их следует предупредить. А вы, жрица этого храма, вышедшая глянуть на небо, и ваш шеф, м-р Лубек, вежливый беженец, вечно спотыкающийся о свою дряхлую псину и извиняющийся перед ней (с жутким пшиканьем): – Ах, прошти меня!