Выбрать главу

— Но я никогда не встречался с Надеждой Константиновной. Я знаком с матерью и сестрами Ленина. От них кое-что слышал. Надежда Константиновна пошла за ним в Шушенское, хотя отбывала срок в Уфе. Административно-ссыльная. У них уговор: совместная жизнь должна строиться на взаимном доверии.

— Я тоже так считаю, хоть и не собираюсь замуж.

— А я собираюсь жениться.

— На ком?

— Там видно будет. На девушке, которую полюблю.

— Такие, как ты, не влюбляются.

— Почему?

— Глаза у тебя очень уж озорные. С тобой о чувствах, по-моему, и говорить нельзя: засмеешь.

— Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо. Мне всегда казалось, что любовь должна быть большой, очень большой: без рабства и тирании. Мещане любят играть в любовь, облекают ее в красивые слова. А я уверен: не в словах она выражает себя, а в поступках. В молчаливых поступках. Любовь не требует награды. Она сама награда.

Ветер с Невы трепал ее волосы, и Паня никак не могла справиться с ними. И в то же время боялась пропустить хотя бы одно его слово. Она с самого начала отметила в нем что-то необычное. Обо всем он говорил вроде бы простыми словами, но эти слова накрепко застревали в памяти, они были как острые гвозди. Даже о любви он рассуждал не так, как другие.

Ей нравилось некое неуловимое выражение его сжатых губ.

Паня была начитанной, но как-то неохотно раскрывала себя, словно бы стеснялась. Но в оценке прочитанного она всякий раз поражала его своей точкой зрения, а вернее, тонким пониманием. Он мог поддразнивать ее сколько душе угодно — Паня не сердилась.

Как-то она сказала:

— Когда рассуждают о литературе, то, по-моему, всегда выбрасывают что-то самое главное.

— Что именно? — заинтересовался он.

— Не знаю. Но после диспутов на литературные темы книги читать уже не хочется. Я так думаю: у великого писателя с нами всегда тайный разговор. Достоевский ли, Толстой ли, Гаршин, даже насмешливый Чехов. Чехов, как мне кажется, хочет, чтобы люди стыдились своего ничтожества, старались не казаться смешными и глупыми.

— А ты, Паня, философ!

— Можешь смеяться. А если о любви, то любить — значит жить жизнью того, кого любишь.

Он был изумлен:

— Это же здорово сказано!

— Согласна. Но не мной, а Львом Толстым. Когда умер Толстой, мы устроили сходку. Один студент произнес эти слова.

— Жить жизнью того, кого любишь... — повторил он. — Хочешь, я буду жить твоей жизнью?

— Работать в больничной кассе?

— Ну не только, а вообще.

— Живут жизнью любимого человека не потому, что хотят этого, а потому что не могут по-другому. А ты вроде бы хочешь кинуть мне подачку. Живи лучше своей жизнью и не объясняйся мне в любви. Давай лучше поговорим о больничном страховании.

Они едва не разругались. Он натолкнулся на такое чувство собственного достоинства, что даже растерялся. Она не признавала в любви ни победителей, ни побежденных и как будто бы оценивала каждое его пылкое слово откуда-то издалека, спокойно, чуть иронично. Она была из крестьян, и эта крестьянская привычка требовать от всего, даже от чувств, крепости, суровой простоты казалась ему холодностью. В партию большевиков она вступила еще в восьмом году, и ее здесь ценили за твердость, неподкупность, за умение на людях едко высмеивать меньшевиков, всякого рода ликвидаторов. Ее робкой полудетской улыбки они прямо-таки боялись, зная, что за ней кроется беспощадный сарказм.

Во внешнем облике Валериана и Пани было что-то общее, и их принимали за брата и сестру, что их очень забавляло.

— Ну малыш, придется тебе менять фамилию на мою, — говорил он.

— Ну с такой безукоризненной фамилией, как у тебя, в Питере долго не продержишься. Куйбышев! Небось во всей России, если не считать твоих родственников, другой такой нет.

— Стяжкина — тоже хорошо запоминается. А моя фамилия берет начало от одуванчика.

Когда она уходила домой, он еще долго бродил по опустевшим улицам.

Потом на Петербург навалились белые ночи. И, как в прошлые годы, они принесли с собой томление духа, философское настроение. Казалось, самые высокие материи сейчас легко постижимы. Он набросился на книги по философии, будто увидев в ней высший смысл всего. Он жил этой лихорадочной духовной жизнью, находя в высоких абстракциях философов нечто сокровенное, имеющее прямое отношение к существованию не только всего мира, вселенной, но и к собственному существованию. Когда он вычитал у Фихте, что действительное и воображаемое одинаково реальны, то, словно бы не замечая идеалистической подоплеки афоризма, подумал о сложности человеческих отношений, в которых многое определяется тем, что было, и тем, что должно быть, тем, что еще не наступило, а для многих, кто не щадит себя в борьбе, может и не наступить. Он открывал в каждой фразе мудрецов как бы многоэтажный смысл, и это увлекало необычайно. Его поражала гибкость мышления, и он пытался свести его к мышлению творческому во всех областях человеческой деятельности и вдруг понял, что создание партии — это величайшее творчество, политика тоже творчество. Из «Правил для руководства ума» Декарта он понял, что различие между интуицией как неким таинственным способом непосредственного знания и рассудочным познанием, опирающимся на логический аппарат, в том‑де, что интуиция — высшая форма познания, своеобразное интеллектуальное видение. Валериан долго бился над этой проблемой, в чем-то не доверяя Декарту, прочел добрую сотню книг, но ответа так и не нашел. Гегель исследовал «теоретический дух», «практический дух», «свободный дух». Различные области общественной жизни есть проявления объективного духа, который в своем движении проходит три ступени: абстрактное право, мораль, нравственность. Нравственность вбирает в себя семью, гражданское общество и государство. Пройдя через государственное право, объективный дух поднимается на стадию всемирной истории.