Нет, никогда подполковник Куйбышев не выполнит этого жуткого приказа, если даже вся Сибирь окажется охваченной восстанием. Лучше пулю в лоб... Воля прав: уничтожать нужно этих зверей лютых, назвавшихся хозяевами России!
Он с тоской подумал о том, что болен и немощен: странный бунт зрел в его голове. Кто запустил в царя картечью тогда, в крещенский парад на Неве? Почему промахнулся?.. Почему? Как это сказал Воля: «Позорное иго самодержавия...»? Позорное иго!
Сын сбросил иго. Но какой ценой!.. Ценой отрешения от всего: от своего дворянского круга, от своей военной карьеры, возможно, даже от самой жизни...
И сейчас в душе Владимира Яковлевича происходила глухая борьба с самим собой, со всеми прежними представлениями о воинской службе, о служении отечеству. Кто из них служит отечеству: сын Валериан или он, подполковник Куйбышев, израненный на войне? У железного Бисмарка царь перенял поговорку: «Против демократа — помощь только у солдата». Вот и вся царская премудрость!
Владимир Яковлевич нехотя раскрыл томик Цицерона, — он всегда брал Цицерона, когда начинал терять равновесие, — стал рассеянно читать сквозь темные очки. Слеза то и дело застилала глаза. О чем это, Цицерон?..
«Старость отвлекает людей от дел». От каких? От тех ли, какие ведет молодость, полная сил? А разве нет дел, подлежащих ведению стариков, слабых телом, но сильных духом?.. Старость Аппия Клавдия была отягощена еще и его слепотой. Тем не менее, когда сенат склонялся к заключению мирного договора с Пирром, то Аппий Клавдий, не колеблясь, высказал то, что Энний передал стихами: «Где же ваши умы, что шли путями прямыми в годы былые, куда, обезумев, они уклонились?..» Владимир Яковлевич отложил в сторону томик Цицерона, снял темные очки, вытер платком больные слезящиеся глаза и задумался. Им овладело отвращение к жизни. Дела, подлежащие ведению стариков... Какие дела подлежат ведению стариков?..
А Воля, словно повторяя Цицерона, напевал всегда:
...В кабинет робко вошел фельдфебель, вытянулся в струнку.
— Что у тебя, Копытов?
Копытов приблизился к столу, молча положил телеграмму перед Владимиром Яковлевичем.
— Можешь идти!
Когда фельдфебель вышел, Владимир Яковлевич взглянул на штемпель: из Омска. От дочери. Вскрыл телеграмму, пробежал ее глазами, выронил из рук, охнул и, почувствовав прилив дурноты, тяжело навалился на спинку кресла, едва не сполз на пол.
Валериан в большой беде... Как сказать жене?.. Военно-полевой суд... Значит, расстрел, виселица!.. Волю будет судить военно-полевой суд... Мальчик, бедный мальчик...
Хватаясь за стены, он вышел из кабинета, крикнул вдруг охрипшим голосом:
— Фельдфебель Копытов!
Копытов вырос перед ним мгновенно, будто ждал этого зова.
— Лошадей! Еду в Омск. Немедля... Телеграмму отнеси Юлии Николаевне.
Пока запрягали лошадей, он вернулся в кабинет, выгреб из сейфа все свои деньги. Их, правда, было не так уж много, но на сменных лошадей должно хватить.
Мчаться без передышки! Может быть, еще удастся застать Волю в живых... И когда тройка сытых лошадей сорвалась с места, врезаясь в хлещущий снег и ветер, Владимир Яковлевич почувствовал, как мутится сознание. Сердце, проклятое сердце... Только бы увидеть Валериана... Только бы увидеть, прижать к груди…
2
Сквозь высокую тюремную решетку в камеру заглядывала крупная мохнатая сибирская звезда, и вид ее почему-то вызывал щемящее чувство одиночества, хотя какое тут одиночество: камера была набита арестантами. Они лежали на общих нарах, некоторые метались во сне, выкрикивая бессвязные слова, другие спали безмятежным сном молодости.
Валериану Куйбышеву не спалось. Высокий, с взлохмаченными густыми волосами, с накинутым на плечи пиджаком, он стоял, упершись спиной в стену, и завороженно смотрел на белую звезду, протягивая будто от себя к ней ниточку. Губы шептали строчки, навеянные одиночеством и необычайностью его положения; они родились прямо сейчас, складывались в голове безо всяких усилий:
Почему-то, неизвестно почему, он всегда осознавал себя поэтом и даже писал стихи о красотах природы, о временах года, но лишь сейчас вдруг понял: поэзия — это серьезно. Очень серьезно. Не легкая забава, а крик души. И поэт — не отрешенный от мирской суеты мечтатель, а боец, выразитель чаяний народных. Как говорил Писарев: «Поэт или титан, потрясающий горы векового зла, или же букашка, копающаяся в цветочной пыли...» Валериан Куйбышев еще не знал, получится ли из него поэт, «потрясающий горы векового зла», но зато теперь знал другое: с вековым злом пора кончать, пришло время. И если не можешь стихами, бейся с врагом прокламациями, горячим призывным словом, окунись в водоворот событий...