У каждого человека есть самый дорогой уголок на земле — место его рождения. Один появился на свет в столице. Другой родился в Новосибирске, в семье геолога, и мечтает о времени, когда вместо винтовки и военной выкладки взвалит на плечи не менее тяжелый, но такой романтичный рюкзак вечного бродяги — искателя даров земли. Третий, вот тот, что развалился в полузабытьи, с лицом джигита, наверняка родом из высокогорного селения. Он любит мечтать об орлином взлете на Эльбрус, о восхождении на Казбек или просто о прогулке по склонам пятиглавого Бештау, у подножия которого раскинулся Пятигорск.
Чуть поодаль лежит, запрокинув голову, сероглазый паренек, загорелый, с сильными потрескавшимися руками. Он, видать, жил в селе, может быть, даже недалеко от Киева. В одной руке у него какое-то растение, в другой — горсть супесчаника. Он вспоминает о пахоте, о тучных полях пшеницы…
Но все эти люди, собранные войной в это утро на берег великой украинской реки, смотрели на ее правый берег так, словно у каждого там остался клочок родной земли, стонущей под вражеским сапогом.
— До войны я учительствовал, — как бы сам с собой заговорил худой, с темными кругами под глазами солдат. — Детишек учил языку и литературе. Нравится мне это дело. Много книг перечитал. Особенно стихов.
И он на память стал декламировать из Лермонтова:
Учитель вдруг сделал паузу. Ему хотелось знать: слушает кто его или нет.
— Продолжайте, продолжайте, Григорий Петрович. Я тоже люблю стихи, — отозвался командир отделения.
Я незаметно прилег возле усатого украинца. Спать не хотелось. Но сами собой смежились веки. Я лежал в полудреме, прислушиваясь к бойкому и складному говору соседа.
А учитель, чуть приподнявшись и жестикулируя левой, свободной от автомата рукой, продолжал с еще большим вдохновением:
Между моим соседом и учителем лежал якут — житель тайги, потомственный охотник. У него была винтовка с оптическим прицелом. И я невольно подумал; он и здесь «белку бьет в глаз». И тоже, как все собравшиеся на берегу великой реки, слушает стихи и с лютой тоской смотрит на ее правый берег. И ему, советскому воину, видится сейчас одно — высокая, неприступная, как небо над тайгой, темно-рыжая от дождей днепровская круча!
Переплыть Днепр — это еще не все, это полдела, а то и меньше того. Но как забраться на кручу, когда противник будет поливать оттуда горячим свинцом? Поди возьми его там, наверху. Ему удобно: он всех видит, а его увидеть невозможно. Положение явно неравное. К тому же у него надежно подготовлены оборонительные позиции, пристреляны цели, расставлены наблюдатели, обеспечена связь, установлены соответствующие сигналы. Все заранее предусмотрено и организовано. У нас ничего этого пока нет. Вот о чем вольно или невольно думал каждый боец, лежащий на днепровском берегу.
Когда учитель умолк и тоже, видно, задумался о днепровских кручах, к нему тихо, чтобы не помешать беседе, подошел командир батальона Пишулин, высокий худой человек, и с уважением, как обращается ученик к учителю, подал ему печатную листовку, попросил:
— А теперь, Григорий Петрович, прочтите, пожалуйста, еще вот это. Да погромче, чтобы все слышали.
Учитель пробежал глазами первые строки обращения Военного совета Воронежского фронта к воинам киевского направления и, привстав на одно колено, еще более торжественно, чем только что декламировал стихи, стал читать:
— «Славные бойцы, сержанты и офицеры! Перед вами родной Днепр. Вы слышите плеск его седых волн. Там, на его западном берегу, древний Киев — столица Украины. Там дети и жены, наши отцы и матери, братья и сестры. Они ждут нас, зовут вперед… Наступил решительный час борьбы. К нам обращены взоры всей страны, всего народа… Вы пришли сюда, на берег Днепра, через жаркие бои, под грохот орудий, сквозь пороховой дым. Вы прошли с боями сотни километров… Тяжел, но славен был ваш путь…»
Пальцы якута, державшего винтовку с оптическим прицелом, побелели, левый глаз прищурился, словно он уже держал на мушке ненавистного фашиста.