Утром я просыпаюсь с тяжелым затылком и странным вкусом во рту, будто всю ночь сосал стальную гайку. Только в душе колышется что-то радостное и светлое, как солнышко в воде.
В трамвае я удивленно смотрю на женщин, словно сейчас увижу знакомую незнакомку.
И она идет на меня — вся в белом, по крайней мере в белой кофте. Я слышу, как шуршат капроном ее бедра. Волосы, цвета прокуренных усов, водонапорной башенкой придавили узкий лоб. Она останавливается напротив, щурит глаза и мелко дрожит ресницами, будто сделанными из закопченной проволоки. Мне кажется, что у нее вместо глаз бьются две лохматые черные бабочки, придавленные невидимой рукой. Я смущенно опускаю взгляд и упираюсь в великолепные коленки. Она медленно поворачивается спиной. Сзади нижний край кофты отогнут вверх, чтобы был виден плавный переход спины в другую часть тела.
Я оглядываюсь и вижу, что все мужчины трамвая изучают как раз эту другую часть тела, чем доставляют тайное удовольствие незнакомке в белой кофте.
Мне почему-то становится стыдно, и я на остановке выпрыгиваю. Солнышко в воде пропадает, будто туда вылили бутылку чернил. Я иду пешком и всю дорогу ругаю себя за наивность, а Блока за глупые выдумки.
Русских классиков я больше не беру. Мне кажется, что иностранные поспокойнее, и я вытаскиваю Франса.
С первых же страниц убеждаюсь, что не ошибся. Франс пишет не спеша, спокойно, будто рассказывает в сумерках длинные сказки. Он пишет все, что ему приходит в голову. Затем я вижу, что в голову ему приходит очень много.
Вот он рассказал легенду и попутно познакомил с мировой литературой, рассказал о любви и незаметно ввел в политику, написал про ангелов и окунул в философию, нарисовал аббата и поведал историю христианства, поговорил о чудаке и навсегда влюбил в книги.
Я хочу уловить грань, за которую не пошла бы мысль писателя, но она пошла всюду. Из толстых фолиантов я попадаю в живопись, от археологических раскопок задираю голову на вселенную, из кельи святого прямехонько оказываюсь в социализме, из преисподней возношусь к богу, от Христа попадаю в Парижскую коммуну, после глубоких мыслей профессора знакомлюсь с мыслями собаки. И все это играет и светится, как мир в солнце, в очаровательной и мудрой улыбке, в той улыбке, в которой сгустилась цивилизация.
Наконец моя мысль доходит до той грани, за которую я уже не могу идти, а Франс, усмехнувшись, уходит дальше.
— Это же настольная книга! — кричу я на всю комнату и захлопываю тома, в которые рискнул погрузиться без карандаша и бумаги. Появись сейчас Франс передо мной, я бы с ним поспорил. Но он начал первый, уличив меня в невежестве.
Долго во мне колышется злость, как закипающая вода.
Десять лет нас охватывали в школе стопроцентной успеваемостью. Пять лет в институте мы бодро сдавали экзамены. Пятнадцать лет прикасались к знаниям, как к горячему чайнику. Это было похоже на поездку в открытом автобусе по Черноморскому побережью Кавказа: с одной стороны глубокое море, с другой высокие горы. И даже за чаем можно было сдать экзамен — рассказать о стройных кипарисах и влажных черных глазах шофера. Но чтобы узнать, нужно на склонах в ежевике изодрать одежду и сорвать о камни ногти, избить на скалах ноги и измочалить в потоке тело, грудью сбить волну и захлебнуться соленой водой.
Я считаюсь неплохим специалистом, но всякий раз стыдливо умолкаю, когда речь заходит не о специальности. Мои коллеги вышли из положения. Они доказали, что в наш бурный век всего не объять и достаточно читать газеты. Но они не читали Франса.
Потихоньку злость переходит в беспокойство. Я чувствую, что в жизни мною уже что-то упущено, и на чистом листе бумаги вывожу цифру. Она означает количество прожитых мною лет. Другая цифра означает количество лет, которое я хочу прожить. Она довольно-таки круглая. Прикинув, что утром я делаю зарядку, обливаюсь холодной водой и съедаю сырую морковку, я прибавляю десять лет. А вспомнив о кавказских долгожителях, набрасываю еще пятнадцать. После вычитания жить мне остается лет восемьдесят. Этого достаточно. Даже читая страниц по десять в день, за восемьдесят лет получалась астрономическая цифра.
Я благосклонно гляжу на Франса. А когда нахожу пробелы в его знаниях и устанавливаю, что Франс не знал атомной бомбы, мне становится совсем легко. Но читать его пока воздержусь — мне нужен покой, чтобы прожить восемьдесят лет.
В цехе, где я работаю, есть красивый парень. Молодой специалист, простой, как чистый лист ватмана. Стоит мне грубо пошутить, как рядом со мной включают отбойный молоток, и чертежное перо в моих руках начинает отмечать на кальке легкое землетрясение. Это смеется красивый парень, молодой специалист. Чтобы не портить кальку, я стараюсь шутить тоньше. Красивый парень такие шутки воспринимает как легкое покашливание. Однажды я имел неосторожность заговорить с ним о литературе.