Выбрать главу

Однажды и я сказал начальнику прямо и грубо. Он вызвал меня в кабинет, уперся глазами в мой лоб и долго шарил по голове, взглядом стараясь забраться под череп. Я смотрел на его бледное влажное лицо и думал, почему всеяркое солнце не кладет на эти мок­рые щеки своей здоровой коричневой печати.

— Надо чего-то делать, — сказал я в отделе.

— А чего вот с такими сделаешь? — и Вадик пока­зал на Шматочкина.

Шматочкин пугливо осмотрелся и уткнулся в бу­маги. Он был старше всех и работал в отделе со дня основания. Больше всего в нем раздражала откровен­ность. Если человек не скрывает слабостей, то значит засели они в нем основательно.

— Боюсь я, ребята, боюсь, — признавался он.

— Вы же воевали? — удивлялась чертежница Рая.

— Там на меня лез враг...

— Начальник тоже враг, — замечал Вадик.

— А это надо доказать, — настораживался Шматочкин.

Доказать мы не могли, а чувства в поисках истины не котируются. И мы свой гнев обрушивали на Шматочкина. Его толстое красное лицо бурело, он одерги­вал френч и невнятно говорил:

— Не могу, ребята, честно говорю, боюсь я его, да и вообще всех начальников боюсь.

— Как же с вами жена живет? — спрашивала Рая.

— Тихо живет, — тихо отвечал Шматочкин.

— Вы пожилой человек, старый работник, ваше слово звучало бы, — говорил я.

— За всю жизнь я на трибуне-то ни разу не был.

Такие разговоры бывали через день. На себя мы злиться не могли, и приходилось злиться на Шматочкина. А он спокойно доставал термос, отвинчивал крышку и наливал в нее крепкий чай.

Есть вещи настолько правильные, что они меня раз­дражают. Кажется, чего особенного в термосе с чаем, но, когда Шматочкин его доставал, мне становилось неудобно. Глупо, конечно.

За день до производственного собрания у нас опять затлел разговор, и мы опять словесно измолотили на­чальника. Когда все отвели душу и вроде бы при­умолкли, масленый голос Шматочкина в тишине поды­тожил:

— Загнивающий товарищ.

— Чего ж вы нам не помогаете! — в два голоса крикнули Рая с Вадиком.

— А в чем? — тихо спросил Шматочкин.

Мы и замолчали. Рая зло смотрела на Шматочкина и мелко билась ресницами-бабочками. Вадик чесал рейсфедером макушку. Разговор высох, как вбежав­ший в песок ручей. Мы поняли, что ничего не сделаем, и расходились, не глядя друг на друга. Остался один Шматочкин точить впрок карандаши.

На следующий день собрание шло, как и всегда хо­дило. Когда начальник предложил выступить и гла­зами-прорезями обежал ряды, мы заерзали на стульях и воззрились на паркет, будто каждый чего-то поте­рял. Мы смотрели в пол и ничего не находили, потому что это легче потерять, чем найти. Стало тихо, как в го­рах. Только что-то прошуршало, будто скатился каме­шек. Мы осторожно подняли головы и обомлели.

На маленькой самодельной трибуне стоял Шматоч­кин.

Если раньше для меня слово «ужас» было только словом, то сейчас оно воплотилось в осязаемое тело — на трибуне стоял живой ужас.

Глаза Шматочкина лезли из орбит, будто на них страшно давили. Бледное лицо перекатывалось каки­ми-то буграми, которые поднимались изнутри, подер­гивая тело. Это было привидение во френче. При­знаюсь, что страшнее я ничего не видел.

Стало еще тише, тише, чем в горах.

Шматочкин мелкими рывками, как в мультфильме, медленно поднял руку. Поднял и перстом вонзился в начальника, а выкаченные глаза смотрели вдаль и ничего не видели. Стоит и молчит, только челюсть дер­гается, в которой застряли какие-то слова.

Сколько он стоял в позе пророка — не знаю. Толь­ко мы все до единого вскочили с мест и устроили пра­здничную овацию. Под ее гром Шматочкин вышел из зала в неизвестном направлении.

А мы один за другим полезли выступать. Как мы говорили! Будто молчали сто лет. Я разил филосо­фией, Вадик этикой, а Рая прочла стихи про космос. В общем, это были не речи — это была лавина.

Ум частенько посещает подлецов, и это моя един­ственная к нему претензия. Начальник был человек не глупый и сразу понял, что в нашем отделе его карьера закончилась, ибо некоторые процессы необратимы. Он вышел на трибуну и сказал —очень мало сказал:

— Простите, товарищи. И до свиданья.

— Всего, — сказал Вадик, но тут бы надо помол­чать. Если человек уходит сам — он все-таки человек.

Больше мы его не видели. Отдел пока работал без руководителя, но работать стало уже лучше.

К Шматочкину мы переменились. Я подавил в себе все предрассудки и научился спокойно смотреть на тер­мос. И Шматочкин оттаял. В обеденные перерывы он потихоньку рассказывал о своей жизни. Я узнал, по­чему он не голодал в войну и уцелел в сорок первом, за что бог его избавил от плохих соседей, расточитель­ной жены, склероза, рака, детей и еще сотни напастей. Но я видел его на трибуне и поэтому слушал.