Выбрать главу

С доброй улыбкой старый артист глядел на зрителей. И зал улыбался в ответ ему. Не сразу начал говорить старик. И говорил он до такой степени просто и естественно, что казалось, будто перед ним не тысяча слушателей, а человека три-четыре, и притом хорошо знакомых ему, Голубкову. Он словно бы рассуждал вслух:

— Чем я могу вас удивить, друзья мои? Вы меня знаете вот уже более двадцати лет, и я вас столько же знаю… Ну конечно, не самых молодых из вас, а тех… кто поближе ко мне по возрасту… И видели вы меня, наверное, во всех ролях, которые я играл и играю в нашем — нет, в вашем! — театре… Так позвольте сегодня обойтись без «повторений пройденного»: позвольте мне сегодня показать вам — именно «показать», а не сыграть— монолог из новой пьесы, что готовится у нас. Автор вам тоже известен: наш же журналист Евстигнеев. О чем пьеса — пересказывать не стоит. После сами посмотрите… А вот разговор этот, который ведет в пьесе старый рабочий со своим племянником, он, по-моему, может вас заинтересовать… да и продолжается он только шесть минут…

В зале засмеялись. Смех был веселый и дружественный. Может быть, такой смех стоило бы назвать «смехом в кредит»; аудитория очень верила оратору и знала: все, что он будет говорить, непременно окажется интересным…

— Итак — монолог рабочего Ивана Дмитриевича из пьесы Евстигнеева «Белое озеро», — сказал Голубков.

Он на секунду замолк. И в зале словно бы сгустилась тишина.

Внезапно старик повернулся к президиуму и глазами поискал чего-то… Кое-кто из президиума подались навстречу, желая помочь артисту найти то, что ему требуется. Но старик уже и сам нашел: он взял с пепельницы крошечный окурок. Двое из сидевших, не сговариваясь, поднялись и предложили старику свои портсигары. Но он, не обратив внимания на эти жесты, вернулся к авансцене. Окурок он держал теперь тремя пальцами (большим, указательным и третьим) так, словно всю жизнь не расставался с «цигарками-самокрутками»… И мертвый, потухший окурок словно ожил в этих старческих руках. А старик принялся часто подносить его ко рту. Но не только зрителям, а и в президиуме стало казаться, будто старик взаправду затягивается…

Что-то переменилось теперь в лице старого актера. Нет, он не сделал гримасы, не сжал рта, не насупил бровей… Словом, внешне Голубков остался таким же, как и был. Но совершенно явно для всех на авансцене возник другой человек. Нельзя было сразу постигнуть весь характер этого нового старика. Однако и по первому взгляду заметно стало, что он и суров и отзывчив в одно и то же время. Прожитая жизнь— нелегкая, трудовая, но отнюдь не лишенная радостей и успехов, — проступала в ссутулившихся теперь плечах, в задумчивом прищуре глаз, в неторопливых, но складных движениях. Двигался и жестикулировал внезапно отяжелевшими руками этот новый старик так, что делалось понятно: именно про этаких вот пожилых мастеров принято говорить «золотые руки». Какой-то новый жизненный ритм появился теперь во всем существе старого артиста.

И вот этот новый человек, появившийся на авансцене, заговорил рабочим своим языком. О чем? О многом. О самом важном. Важными, идущими к делу, казались не только его слова, но и интонации, манера говорить, чуть изменившаяся артикуляция каким-то чудом увеличившегося рта, уголки которого теперь слегка опустились книзу…

Старик обращался к молодому человеку, к своему племяннику. Этого племянника ни в зале, ни на сцене не существовало. Но каждый из зрителей готов был подтвердить, что такой молодой человек присутствует на вечере. Было ясно, что он должен стоять понурив голову и слушать неприятные для него речи старика, не смея уйти или ответить…

Между тем старик говорил обыденные вещи. Никакого пафоса не слышно было в этих отрывистых фразах, чередовавшихся с тяжелой одышкой престарелого труженика. Но в том-то и дело, что помимо слов произносимых над залом властвовали слова непроизнесенные. Весь ход мыслей старика, ход ассоциаций в его сознании — в сознании доброго и честного русского рабочего, одного из тех, кто готовился к революциям 17-го года задолго до 1905 года; кто отдавал своему классу и своей стране не только значительную часть скудного заработка, не только всю энергию и силу ума, а и самое свое сердце; вся великая правда и великое, десятилетиями труда и подвигов заработанное право говорить от имени народа вступили здесь в спор с парнишкой, который пришел на готовое сразу в пятидесятые годы и надеялся, что можно будет оттолкнуть от себя «лишние» (с его точки зрения) заботы и принципы.

Старик от спокойных фраз начала своей речи перешел к едкой иронии, излагая в беспощадных формулах цинические воззрения юноши. Он понимал насквозь нехитрую психологию потребителя, которой оснащен был его младший товарищ и даже родственник, но родственник отнюдь не по духу. Зрителям почудилось, что они видят, воочию видят, как корёжится парень, слушая неторопливые, беспощадные слова старика… Ирония становилась все более горькой. И вот уже исчезло из речи точно прицепленное и очень похожее воспроизведение пошлых доводов и излюбленных выражений неумного гуляки, лодыря, почти что вора — а таким возникал из косвенного описания невидимый собеседник старика. Смешки, возникавшие в зале в первой части монолога, затихли… Лишенная пафоса вначале, речь старика постепенно накалялась, начинала звенеть металлом.