Как только появился начальник, Антонина Семеновна обо всем ему доложила, но умолчала о бауле с драгоценностями, спрятанном в аптечном шкафу.
Сделав неотложные дела, накопившиеся в мое отсутствие, я поднялась на четвертый этаж и постучалась в биологический кабинет. Вышел Николай Иванович (так он просил его называть). Я пригласила его в кабинет начальника и там им двоим все рассказала. Николай Иванович назначил время вечером (эвакопункт не спал круглые сутки) собраться в медкабинете и чтобы кроме меня и Антонины Семеновны никого не было. Нас собралось четверо, вызвали дежурного милиционера (постовой поменялся, того, что унес чемодан Екатерины Александровны, мы больше не видели). Содержимое баула Николай Иванович разложил на парты, которые мы оставили в кабинете как мебель. Думаю, что никому из присутствующих в жизни не довелось видеть что-нибудь подобное. Все сверкало и переливалось разноцветными огнями. Там были золотые часы в виде луковицы, поразившие меня формой и размером, еще разные золотые часы. Цепочки тончайшие и массивные, гарнитуры, состоящие из браслета, колье, кольца и полуобруча, какие дамы носили на волосах, с вкрапленными золотыми камнями. Кроме того была небольшая шкатулка, расписанная палехскими художниками, в ней стопка визитных карточек, на глянцевитой бумаге. На карточке в верхнем углу двуглавый орел с царской короной и надпись: лейб-медик двора Его Императорского Величества... Ни имени лейб-медика, ни его фамилии моя память не сохранила...
Все это было переписано, как-то поименовано; присутствующие подписали акт. Все сложили в тот же баул. Нам с Антониной Семеновной было сказано спасибо за сохранность драгоценностей, которые будут переданы в фонд обороны. Мы почувствовали себя счастливыми: все сделали как надо.
Впоследствии я потеряла Антонину Семеновну из виду. Мы встретились нечаянно уже в пятидесятые годы, в детском санатории «Теремок» в Ушкове. Она работала там медсестрой, я как главврач детского сектора приехала по службе. Мы встретились, как встречаются однополчане, пообнимались, поплакали. Сели на скамейку, перебивая друг друга пересказали то, о чем я сейчас написала.
Мама вспомнила случай из жизни; в жизни наших мам главное время пришлось на Отечественную войну (хотя они помнили и гражданскую). В мамины руки попало сокровище, само приплыло, как в сказке, — и уплыло. Такой случай послужил основой сюжета множества увлекательных историй — детективных, авантюрных, фантастических, криминальных. Во все времена человечество тешило себя мечтою о кладе. Но мамин случай особенный: мама испытала счастье не от обретения клада, а от расставания с ним. То же можно сказать и о маминой подруге Антонине Семеновне.
Наши мамы, на современный взгляд, были странные особы: собственное благо, семейный достаток почитали заодно с благом Отечества: живо будет Отечество, живы будем и мы. Богатство наших мам заключалось в их душах; в войну они его сполна отдали в фонд обороны. К их рукам ничто не пристало.
Мама написала в тетрадке совсем немножко — главное. Так жаль расставаться с частицей маминой жизни: хочется продолжения, найти его можно только в себе самом. Это я, Господи, продолжение маминой жизни. Некоторое время ко мне поступали сигналы, слышались голоса маминых знакомцев. Я их не искал, не наводил справок; каждый являлся ко мне нежданно, с вестью от мамы. Так, почему-то судьба свела-подружила меня с эстонцем Лембитом Реммельгасом, секретарем Правления Союза писателей Эстонской советской социалистической республики, старше меня годами, малоразговорчивым, с лицом, изборожденным морщинами. Мы с ним встречались на съездах в Москве, иногда в Таллинне, в Ленинграде в Доме писателя. Среди множества лиц мы выделили друг друга, нас сблизила общая приверженность посидеть за чаркой. Мы сидели вдвоем, прикладывались к чарке, смотрели в глаза друг другу, что-нибудь медленно говорили или молчали (и я не ахти какой говорун); что-то было у нас общее, важное только для нас двоих. Но что? Язык Лембита Реммельгаса не развязывался и после энного количества чарок.
Как-то мы решили написать вдвоем очерк в «Литературную газету» о председателе процветающего эстонского колхоза. Лембит хорошо знал председателя, а я был мастак писать очерки из колхозной жизни. Мы приехали с ним в колхоз, помню, нам показали уютные домики, выстроенные для колхозных ветеранов. Хорошо поработал, вышел на пенсию — и получай ключ от коттеджа, живи в свое удовольствие, на содержании у колхоза. Председатель оказался, как и Лембит, по-эстонски несловоохотлив. Из им сказанного я запомнил одно: «В Эстонии можно жить... и при социализме. Если бы нам не мешали...» Очерк об эстонском образцово-показательном колхозе и его председателе мы с Лембитом Реммельгасом так и не написали, не удосужились, чего-то нам не хватило. Но в одно из наших сидений наконец нащупали то общее, что подспудно сводило нас вместе — особей в общем-то разных миров. Я спросил у моего эстонского старшего товарища, как он попал в войну в Ленинград. Он ответил, что до войны служил в Таллинне в милиции, когда подошли к Таллинну немцы, их эвакуировали... И он произнес запомнившееся мне из маминых рассказов слово «эвакопункт». Наш разговора с Лембитом Реммельгасом за чаркой приобрел личный характер, как будто мы с ним хоть и дальняя, но родня. Лембит порылся в памяти, отыскивал до сих пор ненужные ему подробности. Ну да, эвакопункт помещался на Лиговке, он, совсем тогда юный милиционер, исполнял обязанности санитара в медпункте... Лембит Реммельгас чуть улыбнулся бескровными губами: «Такта я плохо кафарил по-русски». Я попросил Лембита вспомнить, какой был врач на том эвакопункте, на Лиговке. Лембит вспомнил: «Она была очень карошая шенщина». Я сказал Лембиту: «Это была моя мама». Не помню, наверное, я заплакал. Мы подняли чарки за упокой души моей мамы. И стало нам утешно, как будто и правда мы породнились с Лембитом Реммельгасом — неулыбчивым, молчаливым, с глубокими морщинами на лице эстонцем.