Мама привозила в судке кое-какую пищу — из своего дневного довольствия военврача, все делилось на пятерых. Перед сном, помню, мама садилась к топящейся печурке, открывала дверцу, сворачивала козью ножку, насыпала в нее из горсти пайковой махорки, прикуривала от уголька, пускала длинные струи дыма, рассказывала о происшествиях в госпитале за день. Мы слушали, затаив дыхание.
Один мамин рассказ той поры я запомнил.
«Вечером сижу в кабинете, — рассказывала мама, — разбираю истории болезней, делаю назначения, слышу, кто-то скребется в дверь. Я говорю: «Войдите». В дверь просовывается раненый в халате. «Товарищ военврач! Разрешите войти!» — «Входи». — «Товарищ военврач! Разрешите закурить?» — «Кури». Я его узнала: Валеев, татарин. Он два дня как к нам поступил. Рана нетяжелая, но запущенная, загноившаяся. Он терял сознание, по ночам бредил. Я ему повязки делала, с реванолом. Он достал из-за пазухи газету, развернул, расстелил на полу, бухнулся на колени. В газете, я вижу, портрет Сталина. Он об пол лбом бьется и причитает: «Папа Сталин, прости!» Я ему: «Встань, Валеев, успокойся. В чем дело?» Едва его подняла. Он говорит: «Товарищ военврач, мы с другом Равилем из одной деревни, в одну часть попали. Нам в атаку идти, он мне говорит: „Давай я тебе в левую руку выстрелю, а ты мне. Хоть в госпиталь попадем. А так все равно убьют“. Я пошел, вот так руку поднял, он выстрелил...» У него сквозное пулевое ранение в левую ладонь, входное отверстие с тыльной стороны. Я ему говорю: «Слушай внимательно, Валеев. Ты долго был без сознания, все забыл, все перепутал. У нас есть на тебя документы, там все написано, как было, тебя ранило в бою. Мы тебя вылечим, поедешь на фронт, еще повоюешь. Забудь, что мне говорил, газету оставь у меня, иди в палату, успокойся». Он опять: «Товарищ военврач, он мне говорит: „Я тебе выстрелю, а ты мне...“ Дала ему снотворного, отвела в палату. Боюсь, что это плохо для Валеева кончится...»
Я видел мамино лицо в отблесках печного пламени. Мама глубоко затягивалась, щеки ее западали.
Назавтра мама пришла подавленная, сразу, с порога сказала: «Валеева забрали. Пришли комиссар госпиталя, с ним двое. Я им говорю: „Он в состоянии шока, у него признаки гангрены, он впадает в беспамятство. У него навязчивая идея. Если что и было, вы видите, он же раскаивается“. Комиссар мне: „Ты выгораживаешь презренного труса-самострела. Смотри, и ты туда же пойдешь“. Я ему: „Во-первых, не ты, а вы, во-вторых, вы вмешиваетесь в лечебный процесс. Я его вылечу, тогда и разбирайтесь. Он еще на фронте пригодится“. Они его увели».
Профессией мамы — ее жизненным призванием — было спасение людей, будь то мальчик Робик или солдат Валеев. О собственной безопасности мама как-то не думала.
В войну она курила махорку, а так, до последнего часа, «Беломорканал», разумеется, как все заядлые курильщики, не фабрики Клары Цеткин, а фабрики Урицкого.
Когда я пишу эти строки, поднимаю глаза, встречаюсь со взглядом моей мамы. Она всегда смотрит на меня: я уже старый, а маме на портрете двадцать лет. И она старше меня на целую эпоху. Портрет вышит на лоскуте холста цветными нитками, гладью, с фотокарточки. История маминого портрета, вышитого с удивительным искусством, с тенями, телесной теплотою, живым выражением глаз... Да, глаза меняют выражение, мама смотрит на меня то с ласковой улыбкой, то со строгостью, укором, будто спрашивает: «Что же ты, сыночек?! Смотри!» И я смотрю, смотрю, смотрю на мамин портрет... Да, так вот предыстория, когда-то рассказанная мне мамой.