Он оглянул все углы трюма, который после слов Барина показался ему еще мрачнее, с сильным биением сердца прислушивался к шуму и всплескам воды за бортом и, не зная, что предпринять, как выбраться из этой проклятой коробки, в бессилии оперся о свой крюк.
Через несколько минут трюм опять наполнился дикарями.
Они вернулись навеселе, и по всем их ухваткам заметно было, что они изрядно выпили.
Ефрем посмотрел на них с ужасом. Грязные, лохматые, с синими мешками у мутных, ввалившихся глаз, они производили впечатление настоящих дикарей. Они точно сорвались с какого-то неведомого острова.
– По местам! – раздался наверху голос приказчика, и прерванная работа возобновилась.
Вместо тюков, мешков и бочек теперь замелькали в воздухе пачки листового железа.
– Береги го-о-лову! – послышались частые окрики.
Эти окрики были необходимы, так как пьяные дикари бравировали и выказывали презрение к смерти. Они подворачивались под самые пачки, и пачки грозили сплющить их.
– Дикари, черти! – волновался наверху у люка капитанский помощник. – Сторонись!.. Разобьют вам пачки головы, а я потом отвечай за вас!
Дикари, однако, и в ус не дули. Один, самым невозмутимым образом растянувшись во весь рост на рогоже, дымил окурком. Пачки летели мимо, с грохотом ударяясь вершках в десяти от него. Его обдавало пылью, искрами, а он не менял своего положения и продолжал дымить, не сводя насмешливых глаз с помощника.
Другой, выкруглив спину, точно желая дать пачкам перерезать себя надвое, возился с ногой.
– Вот я вас!.. Господи! – продолжал стонать помощник.
– Ну, чего раскаркался?
– Ишь, заботливый нашелся!
– Пусть покалечит! Тебе какое дело? – огрызались и подтрунивали дикари.
Работа кипела. Слова глохли в невообразимом стуке парового крана и благовеста железа, просыпающего над головами рабочих, при раскачивании и ударах о бока люка искры.
Мелкие листы железа сменили теперь крупные – котельные, и над трюмом закачались пачки, каждая пудов в двести весом.
– Ай да наша! Поехала!
– Веселее, золотая рота!
– Р-р-р-аз умирать! – покрикивали весело дикари. Один Ефрем не поддавался общему настроению и горячке. С каждым ударом пачки о борта люка он нервно вздрагивал и с опаской поглядывал на натянутый, как струна, шкентель.
Страх не покидал его теперь ни на минуту. Он дрожал за каждую пачку, и каждая, проскользнувшая благополучно, шевелила в его груди радость.
Но пачек этих оставалось еще много, много.
В трюме сделалось невыносимо душно. Сильно нагретые солнцем борта отдавали нестерпимым жаром.
Ефрем готовился выронить крюк, но его остановил старый дикарь:
– Что стал, деревня?! Разбирай, жи-и-ива-а!
И Ефрем снова пустил в ход свой крюк…
Был четвертый час.
– Полундра-а! – послышался неожиданно крик, похожий на вопль.
Все в трюме, как испуганные крысы, шарахнулись в сторону. Только Ефрем остался на своем месте.
Он стоял посреди трюма с высоко поднятым крюком в позе недоумевающего гиганта, а над ним в пятидесяти футах мерно покачивалась объемистая пачка.
В трюме совершалось нечто таинственное.
– Беги! Полундра! – крикнул из угла парню Барин.
Но Ефрем не слышал. Он не понимал страшного слова «полундра».
Он оставался прикованным к своему месту. Задрав голову, он глядел широко раскрытыми глазами, почти в упор, на пачку.
Она наполовину осунулась, и Ефрем увидал, как зловеще надвигается на него из нее и ползет лист, за ним другой, третий… Он взмахнул рукой и закрыл глаза.
Раздался грохот, точно обвалился дом, и пароход два раза качнуло.
Отовсюду, из всех углов показались опять дикари. Показался и Барин.
Сверху быстро спускался помощник, матросы и рабочие.
Наверху у люка послышался топот нескольких десятков ног, дрожащие голоса, и через люк перевесились испуганные лица. Такой же топот послышался и на сходне.
Палуба вмиг наполнилась народом.
– Пачка сорвалась! – передавалось из уст в уста.
– А сколько убило?
– Двоих, говорят!
– Слабо листы закрепили!
Народ теснее обступил люк и глядел в трюм, на дне которого, над небольшим курганом из железа, возился Барин и шестеро дикарей.
– Живо, живо! – подгонял их разбитым голосом помощник.
Рабочие напрягали все силы, чтобы откопать Ефрема. Его наконец откопали.
Он лежал среди железа недвижимым. Все – ноги, руки и могучая грудь, за исключением лица, которое чудом уцелело и осталось незадетым, были смяты и раздроблены. Точно тело было захвачено маховиком заводской машины, прошлось по валикам и зубчатым колесам.
Так недавно еще полный мощи и силы богатырь, сын привольных степей, лежал теперь раздавленный, как жалкий червь.
Кровь, алая, как цвет мака, била у него со всех сторон: из-под лаптей, из-за портков и белой, вздувшейся на груди и боках рубахи, рвалась струйками из-за стиснутых зубов.
Ефрем жил еще.
Грузно приподнялись у него веки, и выглянули потускневшие, как вечернее небо, глаза. Они выглянули на минуту, обдали обступивших рабочих холодным сиянием и сомкнулись.
Они раскрылись потом еще и еще раз.
В теле с раздробленными конечностями и помятой грудью жили одни глаза. Как два огарка, как две лампадки, боролись они с мраком.
– Доктора, доктора!
Несколько человек метнулись наверх по лесенке за доктором, но доктора не нашли.
– Доктор будет только через час!
– Тогда в больницу его!
– А как взять?! На тачку, что ли?!
– Валяй на тачку! Эй, давай шкентель!
– Шкентеля, шкентеля! – подхватили наверху. – Машинист, давай шкентель!
Бледный машинист, стоявший у люка, бросился к крану.
– Вира помалу! – заорали на него грозные голоса.
– Мало, мало! А то ты всегда шибко!
– Легче бы пускал, небось пачка не рассыпалась бы.
– Это тебе какой раз?… В прошлом году бочку сбросил и двоих покалечил!
– Ему не машинистом быть, сапожником!
Машинист, не отвечая, дернул рычаг.
Вырвался с шипением пар, и кран загромыхал, окуная в трюм подрагивающий на потертых звеньях шкентель.
Внизу тем временем раздобыли тачку и прикрепили ее наподобие чашки весов к гаку.
– Ребята, неси!
Десять пар рук подхватило безжизненное тело.
Кровь обдала рабочих.
Они поднесли его к тачке и уложили, подогнув колени и слегка приподняв голову. Глаза Ефрема все еще теплились.
На тачке, широко расставив ноги над телом, стал Барин. Он склонился над самым лицом Ефрема.
– Готово! Вира помалу!
Кран загромыхал, и шкентель вытянулся.
Тачку стало подымать наверх.
Барин вдруг встрепенулся и подался вперед.
– Брат!
Глаза Ефрема посмотрели на него в последний раз и крепко сомкнулись. Голова, рассыпав золотую гриву, запрокинулась. Что-то похожее на дрожь пролетело по всему скомканному телу, и руки, подобно плетям, скользнули вниз.
Жизнь оборвалась.
Прощай! Больше не видать тебе, милый косарь, твоих родных степей и деревни!
С разбросанными руками Ефрем поднимался все выше и выше.
– Умер! – пронеслось шелестом листьев по палубе.
Все скинули шапки и притихли.
Над самым люком вдруг заметалась чайка.
Она запуталась в такелаже и огласила палубу резким, отчаянным криком.
На пристани в маленькой церковке ударил колокол.
– Упокой душу!
– Царствие небесное!
Толпа, жавшаяся к люку, расступилась, и над головами ее взвился, точно к небу, печальный катафалк с печальной ношей. Ефрема вместе с Барином подняло высоко и повернуло вбок.
Тачка на минуту остановилась в воздухе.
Руки у Ефрема, казалось, вытянулись больше и с проклятием и угрожающе тянулись к сияющему в закате солнца городу, к бульвару, на котором гремела музыка и двигалась пестрая и веселая публика…