Не раз у него возникало подсказанное нуждой желание втереться в толпу у касс кинотеатра, выпотрошить карман или сумочку. Он обходил, не задерживаясь, соблазнительные очереди, понимая, что если попадется, то навсегда потеряет все то, что приобрел после выхода из тюрьмы. Главное — возможность каждый вечер спешить к аллеям бульвара, за которыми ярко светятся высокие окна аудиторий, и прислушиваться, когда зазвенит последний звонок, перейти дорогу и ждать под своим платаном появления Ларисы. Потерять все это за несколько грошей было бы величайшей глупостью. Не такой он, Цыган, дурак идти на аферу! Есть вроде в жизни другой интерес!..
Золотисто-голубой автобус по воскресеньям не курсировал между заводом и поселком, а городской доезжал лишь до поселка. Иван пошел пешком. Было не по-зимнему тепло. Он скинул стеганку, перекинул ее через плечо, расстегнул ворот фланелевой в крупную клетку рубашки. Шел, засунув свободную руку в карман брюк: каблуки ставших в этом году немодных тупоносых ботинок гулко гремели по битумному покрытию тротуара. Около почты он подумал о том, что уже двенадцатый день, как послал матери денежный перевод и коротенькое письмецо, в котором сообщал, что выпущен досрочно по амнистии и работает на заводе сварщиком.
С робкой надеждой, что мать поверила и получила перевод, он зашел на почту, протянул в окошечко паспорт. Девушка вынула пачку писем и открыток из длинного узкого ящика «до востребования», перебрала их между ловкими пальцами. Эти же ловкие пальцы вложили в паспорт бланк денежного перевода и конверт.
«Опять не поверила!.. Вернула, старая, деньги. Ведь поклялся, что заработанные», — огорченно вздохнул Одинцов.
Он разорвал конверт, извлек маленький листок бумаги, исписанный крупными ровными буквами. Так пишут учителя, проработавшие много лет в начальных классах. Иван узнал бы почерк матери среди тысячи других уже потому, что больше десяти лет получал письма только от нее одной. В каждом письме были расплывшиеся буквы. Он знал, что это следы слез.
Следы слез были и на этом письме. Она писала:
«…Если в тебе сохранилось хоть что-нибудь человечное, доброе, ты больше не станешь воровать. Я уже не прошу тебя сделать это в память об отце и из жалости ко мне. Сделай это ради себя. Мне, наверное, недолго осталось жить, но как я могу умереть, зная, что после себя оставила на земле человека, который несет людям беду, зло и горе? Ты столько раз клялся, что больше не будешь, и вновь принимался за старое. Если бы был жив отец! Может, ему удалось бы удержать, уберечь тебя. Я не смогла и не прощу себе этого. И тебе тоже не могу простить потому, что ты не маленький, ты должен отвечать за все, что делаешь… Я бы, наверное, богу согласилась молиться, чтобы ты стал человеком. Если бы знать, что молитвы помогут! Если ты и впрямь работаешь, то зарабатываешь, очевидно, не так много, чтобы делиться со мной. Деньги тебе нужнее, чем мне. Мне хватает.
Если бы ты, Ваня, решился приехать ко мне, я бы послала на дорогу… Боюсь, что я так и не увижу тебя больше.
Целую, Ваня, единственный мой, горе и боль моя.
Иван читал письмо и нервно кусал нижнюю губу. «Что же получается?.. Выходит, так никогда и не поверит? Я же правду написал! Как же ее, старую, убедить, что деньги чистые? Справку у кассира мне для нее просить, что ли?..»
Иван приехал в город раньше, чем договаривался, и в ожидании, когда Лариса выйдет, задумчиво ходил от угла до калитки. У забора на солнечном припеке успела пробиться нежно-зеленая острая травка. Вершины высоких гледичий были увешаны длинными, как ножи, стручками. Стручки отсвечивали багрянцем в лучах невидимого за домами заката. Мальчишки камнями сбивали стручки, надкусывали жесткую кожицу, под которой пряталась сладкая мякоть и гремели жесткие косточки.
Он подобрал около арыка стручок и надкусил, как это делали пацаны. Подумал, что хорошо бы оказаться таким же мальцом, как один из этих. Иван бросил стручок в арык.
Затем услышал, как тихо хлопнула калитка, и по шагам догадался, что вышла она.
На Ларисе было старенькое пальто из серой мохнатой ткани, вытертой у карманов и на локтях, и коричневые туфли на резиновой подошве, а на голове — пестрая косынка, концы которой она завязала под подбородком. Он знал, что у Ларисы есть и цигейковая серая шубка, и модные сапожки, но на свидание к нему она их не надевала. Иван подозревал, что она нарочно одевается попроще только потому, что сам он ходил в черной стеганке, старом костюме и немодных ботинках, и был ей благодарен за то, что щадила его самолюбие.