Охваченный недобрым предчувствием. Женя кинулся в сени, спрятался за ларь. Он слышал, мать взошла на крыльцо. «И что это за журнальчик, что его скрывать нужно? И от кого?» — бились, как в непогоду волны, взорванные смутным подозрением мысли. Женя уже читал о сектах. В Иринкином доме он узнал и о самых злостных из них — иеговистах. Иринкина бабушка рассказывала, что проповедуют они не только веру о бога, в загробную жизнь, а говорят о Советском Союзе. Говорят плохо. И Василий Прокопьевич как-то сказал, что иеговисты действуют по указке самых яростных врагов России. Враги эти далеко за океаном, в Америке, а руки их дотянулись и до Советской земли.
«А вдруг?..» — От этой мысли Женю бросило сначала в холод, потом в жар.
Кристина двинула в комнате стулом. Женя напряженно слушал. Она вышла в сени, постояла в раскрытых дверях и пошла во двор. Весь застывший от принятого решения, но внешне спокойный, Женя вылез из-за ларя и тихонько пригнул с крыльца.
Он подождал, пока мать вошли в дом. Слышал, как она засунула в петлю крючок, и, невидимый к темноте, чуть касаясь земли ногами, побежал к калитке.
У Иринкиного дома он столкнулся с Хасаном. За забором слышался торопливый говор Шурика и звонкий Катькин смех. Когда Хасан взялся за ручку калитки. Женя сказал:
— Подожди, Хасан. Скажи, что такое «Башня стражи»?
— Не знаю, — нажимая на щеколду, полуобернулся тот к Жене. — Точно не знаю, но, кажется, какой-то журнал. Его как будто издают в Америке и привозят к нам тайно.
От последних слов Женя отшатнулся, как от удара.
— А почему ты об этом спросил? — Хасан открыл калитку и снова повернулся к Жене. — Пойдем?
— Нет… подожди… Хасан, — не проговорил, а прохрипел Женя, — Я сейчас… — Он повернулся и побежал прочь.
— Женя! — Хасан кинулся в темноту. От его крика за забором смолк смех, и несколько пар торопливо бегущих ног заспешили к калитке.
На пустыре среди монастырских развалин тревожно погуливал ветер. Словно грозя за что-то небу, подняла вверх скрюченные ветви старая, расплющенная молнией сосна. Камни, беспорядочными грудами валявшиеся то здесь, то там, казались Жене живыми, притаившимися существами.
Сильно билось сердце. Прижимая руки к груди. Женя шел, не зная толком, куда, зачем. Было страшно одному в угрюмом неприветливом месте, среди развалим мрачных, недобрых. Но слова Хасана словно толкали в спину.
Женя шел к часовенке. Он хотел увидеть брага Афанасия и мать, он хотел знать, что они будут перетаскивать. О том, что он будет делать потом, Женя не думал.
Темной круглой башней вдруг встала перед ним часовня. И Женя вспомнил свои мысли там, в больнице… Башня… каменная, глубокая. Без страха Женя смотрел на часовенку — живое воплощение его тогдашних мыслей. И сердце перестало биться тревожно. Осторожно, бессознательно, чувствуя, что сейчас нужно быть осторожным, Женя шагнул к входу.
Фонарь «летучая мышь», прикрытый так, чтобы свет не рассеивался, стоял в правом углу. Боком, похожая на чемодан, громоздилась возле поднятая с пола каменная плита. Из вдавленного ею квадрата брат Афанасий лопатой выбрасывал землю.
Видимо, почувствовав чье-то присутствие, Ивашкин, не прерывая работы, спросил:
— Ты, сестра Кристина?
Женя не ответил. Ивашкин поднял голову, ногой сбросил с фонаря прикрытие, увидел Женю и, взмахнув лопатой, ловко, как кенгуру, прыгнул к нему.
На Женину голову точно обрушилась вся круглая каменная башня; раздвоился, расстроился, размножился в десятки раз фонарь «летучая мышь». Бесчисленные огни заплясали в глазах, что-то оплело его горло, метая вздохнуть, и он упал. Последним, что отметило сознание, был крик громкий, истошный, — крик матери. Женя его узнал… И огни погасли.
Глава XXVI. Доброе утро, Женя!
Прошло четыре месяца. Давно уже уехала Иринка. Давно ходили ребята в школу. Давно в сортировочное отделение городской почты поступали письма в синеньких конвертиках со штампом «Москва» в адрес Катьки, Хасана, Сережи, Шурика и в адрес Жени. В адрес Жени письма были самые толстые.
Женя читал их по нескольку раз, подолгу писал ответы, письма его к Иринке едва вмещались в конверт.
Давно стояла зима, морозная, снежная. Давно замерзла река, нагромоздив по всей своей шири ледяные торосы. А Жене казалось: взметнула она к облакам свои волны, и водяные горы в ужасе застыли перед тем, что свершилось тогда, в тот трагический вечер в часовне.
Еще не прошла у Жени боль от пережитого. Когда искусно зашили ему раскроенную лопатой голову, он еще долго болел, а поправившись, пришел на кладбище, постоял над засыпанным снегом холмиком. Что вспомнил он, что подумал, никто не знал. Только одному Василию Прокопьевичу выплакал он свое недетское горе и сказал, что ему жалко маму.