Выбрать главу

— Простите мне, что я не к месту, — сказал вдруг Хворостин назидательно, — но заметка моя нам еще пригодится. Обратите, пожалуйста, внимание, что негодование ваше против этой замечательной служебной хитрости свидетельствует о некой, что ли, незрелости вашей в отношении любезного отечества. Тут раскладка простая и логика математическая: сердимся мы и гневаемся, удивляемся и негодуем только в отношении тех, кому сочувствуем, с кем узами любви и близости связаны. В отношении же поступков лиц, совершенно нам чужих, мы только констатируем преспокойно: ах, сукин сын, подлец, снова свое лицо показал. С отстраненным, без волнения, пониманием, что поступок или действие — вполне в образе совершившего их…

— Я понял вас, — тон сейчас у Огарева был заинтересованно серьезен. — А вы, наблюдая российские мерзости, неколебимо спокойны, так вас надо понимать?

Хворостин пожал плечами, нахмурил лоб, сморщился. Потом улыбнулся одними губами, по-прежнему пристально глядя сквозь собеседника, отчего улыбка выглядела как мгновенно прошедшая волна запрятанной боли.

— Спокоен, — сказал он. — А иначе не получится — не быть. Иначе ввязываться надо… — Слишком я здесь все люблю, — глухо добавил он через секунду.

— Я не прошу прощенья, что сокровенную струну затронул, — сказал Огарев спокойно и внимательно. — Мы ведь с вами пытаемся докопаться до взаимной сути. Но вот вы решили не быть, пестуете в себе отчуждение некое, высокую отстраненность, стараетесь все понять, ничем не возмутиться и даже ничего не осуждать из своего прекрасного отчужденного далека. Бегство в своем роде замечательное, и, добра вам желая, желаю вам освободиться уж тогда и от той пуповины, коя вас еще с Россией крепко-накрепко вопреки вашим умозрениям связывает.

— Обязательно освобожусь, — твердо кивнул Хворостин лобастой головой, — потому что иначе здесь жить нельзя, иначе уезжать надо. Сенатская нескоро повторится, да и тогда на поражение обречена.

— А в ненасильственные перемены русской истории вы не верите? — спросил Огарев.

— С чего бы? Рабство у всех внутри, положение вещей кажется столь же естественным, как факт, что сосны растут на земле, а кувшинки — в заводях, — возразил Хворостин уверенно. — Потому я и говорю, что в России человек, становящийся личностью, должен очень быстро выбирать, покуда идеалам своим привержен…

— Пока свободою горим, — сказал Огарев, подчеркивая пушкинское «пока».

— Разумеется, — отмахнулся Хворостин. — Потому ведь я и заговорил о жизни вашей, что отчетливо вижу, как вы убежать пытались, делая промежуточные выборы.

— Ну, ну, ну, — сказал Огарев.

Огареву потом часто казалось, что несколько недель подряд — во все время их внезапно вспыхнувшей дружбы — шел один и тот же значительный, несвязный и жгуче важный для обоих разговор. Проницательный и печальный человек этот, неожиданно и ненадолго появившийся в его жизни на сорок третьем ее году, знал о его прошлом, казалось, все самое главное и существенное. Факты и случаи, самим же Огаревым наспех рассказанные, выстраивались в его изложении в стройную и печально закономерную цепь. Сам Огарев никогда над ними не задумывался, жил — и все тут. Но судьба его просматривалась, оказывается, явно и ярко, в случайном сочетании поступков.

7

Итак, он влюбился очень скоро. Полюбил неистово, самозабвенно, страстно. Сохранилось множество его писем к Марии Львовне Рославлевой — восторженных, аффектированных, упоенных. Она, впрочем, отвечала ему тем же.

Странное и непонятное нам сегодня чувство, разделявшееся всем их кружком, — чувство своей исторической предназначенности, предопределенности и высокой посвященности всей жизни (для двоих — сбывшееся в полной мере чувство) — наполняет письма к любимой. И оно вовсе не казалось ей смешным в двадцатитрехлетнем поэте, так и не закончившем университет, ничем еще не проявившем и не заявившем себя.

Он сообщает о своей любви Герцену, заверяя, что преданность избраннице сердца ничуть и нисколько не повлияет на их дружбу. И Герцен, вечно ироничный и насмешливый — в устном, личном общении, — издалека пишет ему столь же восторженно и приподнято:

«Дружба наша — лестница к совершенству, и мы дойдем до него. Дружба и любовь — ограда душам нашим — ограда, постановленная самим Господом; ничто нечистое, ничто низкое не переступало ее — и пылинка да не коснется нас вовеки! О, сколько дано нам, сколько мы можем!»