Выбрать главу

— Ну, сперва, конечно, часть негативная, — заговорил Огарев. — Из рабского фатализма весьма интересные проистекают вещи. Первым назову по его важности полное отсутствие инициативы. Если и проявляется — то лишь там, где есть возможность украсть. Всякая иная инициатива встречается общиной в штыки: не нами это, мол, заведено, не нам и перемены делать. Или еще: эдак каждый захочет легко жить, а кто работать будет? Паши, как все, не выворачивайся. Община распрославленная — это только равенство в рабстве. Наипервейшее требование, чтобы был, как все. Впрочем, я отвлекся, простите. Второе: самим строем жизни культивируется не только нечестность личная, но и ложь как принцип. Кто у нас более всего уважаем? Составитель кляузных просьб и фальшивок. Узаконенную-то несправедливость чем пробить, как не обманом? Общечеловеческая же справедливость навёрстывается воровством, что общей нравственности сами понимаете, как способствует. И, наконец, последнее. Здравый смысл развивается в человеке лишь при условии, что он может за себя постоять. А в условиях общинной круговой поруки, этого коллективного рабства, его немедленно одергивают. Внятно я вам это излагаю?

— Куда как внятно, — мрачным эхом откликнулся Хворостин.

— И сообразил я тут, — воодушевленно продолжал Огарев, поднявшись с кресла, и стал ходить по комнате, аккуратно кресло огибая, — что раба, прежде чем на волю пускать, надо изнутри привести в человеческое состояние.

Развить в нем чувство собственного достоинства, личной самостоятельности и самоценности, здравый смысл, приучить к инициативе, понятие чести воспитать. Добиться исчезновения скотского ощущения временности, зависимости и страха. Словом, сделать то, что в Европе сделала история.

— За века, — быстро сказал Хворостин.

— А русский человек все на свете может куда быстрей, — горячо возразил Огарев. — Это я ведь сейчас, обратите внимание, только тем и занимался, что мужика мерзил. Но у него такая природная сметка, сегодня втуне пропадающая или обращаемая во зло и хитрость, такая готовность стать личностью, такая энергия, попусту на ветер испаряемая, что со счетов это никак не сбросишь. Все это я и надеялся развить.

— Школа? — полуутвердительно спросил Хворостин.

— Школа! — сказал Огарев, останавливаясь. — Конечно, школа. Химия, зоология, астрономия, физика, ботаника, русский язык, история хотя бы России. Три-четыре года с проживанием вне семьи…

— Представляю себе, — вставил Хворостин, — матери рыдали бы, как по покойникам.

— Три-четыре года с проживанием вне семьи, — настойчиво повторил Огарев. — Никаких наказаний. Телесных, я имею в виду. И только после этого воля. С обязательством столько же лет проработать кем угодно в родном крае. Э-э-э, подождите класть спичку. Я понимаю, вы хотите выложить целый куст выборов — ветвей, где я потерпел фиаско. Школу я открыть не успел.

— Но идея все равно зачтется, — Хворостин положил спичку.

— Кофейку бы, — попросил Огарев.

— Уверен, что он уже существует, — самодовольно сказал Хворостин и ухмыльнулся, как мальчишка. Катенька, скорее все-таки пожилых, нежели средних лет, как разглядел ее теперь Огарев, по звонку, которого как будто ждала, внесла дымящийся кофейник.

— Школу, словом, я не заводил, — продолжал Огарев, отхлебывая горячий кофе. — Составил уже план занятий, да никак не мог выписать учителей, потом любовь напала, после разорился. Но зато другое я успел, и теперь кладите спичку!

Хворостин послушно положил спичку, но игра эта ему, очевидно, уже слегка надоела, — он сидел, скорчившись, пол-лица упрятавши в ладонь, только глаза глядели пристально и жутковато. Он походил сейчас на одну из химер собора Парижской богоматери, о чем Огарев, разумеется, не преминул ему немедленно сказать.

— Хорошо бы так, батенька, — лениво протянул Хворостин, от лица ладонь не отнимая. — Такого воплощения ума и скепсиса больше нигде и не увидишь. Но прошу вас, продолжайте.

— Окончание близится стремительно, — сказал Огарев устало и отчего-то очень важно. — Идея была такая: человек скорее обретет достоинство, поняв цену своему труду. Заводы у меня были винокуренный и сахарный, но больше всего надежд возлагал я на писчебумажную фабрику. Господи, сколько же я с ней хлебнул!

— Знаете что? — вдруг неожиданно сказал Хворостин, отряхивая оцепенение. — Давайте-ка договорим после, а сейчас помянем неудобозабываемого императора Николая Павловича. Знаете ли вы, что в день его рождения бабушка Екатерина Великая отпустила из тюрьмы нескольких купцов, торговавших запрещенными книгами? Ну не дурное ли начало для будущего фельдфебеля?