Выбрать главу

Огарев молча смотрел куда-то в угол. Истерика разрасталась, он усилием воли держал себя в руках, когда она кинулась к нему, то лепеча несвязное что-то, то внятно выговаривая слова и целые фразы. Он за плечи, чуть не силой усаживал ее на место, наливал успокоительных капель, потом неловко поднимал за руки, когда она кинулась ему в ноги, однословно говорил бесконечное «ну, Наташа, ну успокойся, ну успокойся, мы сейчас поговорим, ну, Наташа» и старался не сделать ни одного движения, даже слегка напоминающего те объятия, которыми он всегда успокаивал ее.

Слезы у нее высохли неожиданно и так же внезапно, как брызнули, только красные глаза с припухшими Беками и красный кончик носа напоминали об отошедшей истерике.

«Как, однако, не идет ей плач», — вдруг мельком подумал Огарев и ужаснулся своему спокойствию. Они сидели некоторое время молча. В комнате было тихо-тихо, издали с улицы донесся чей-то выкрик, и Огарев с ясностью начал снова видеть проплывающие одну за другой картины их совместной жизни. Была Москва, поздний час, только недавно разошлись друзья, и Натали в сиреневом пеньюаре сидела у него на коленях, обняв за шею голыми руками, и, кисточкой от пояса халата поводя по лицу, щекотала. А потом посерьезнела и сказала: «Знаешь, Ник, мне очень не нравится, что ты настолько старше меня, потому что ты умрешь, а я без тебя не буду жить ни единой секунды, и выходит, что я из-за тебя проживу слишком мало». А он смеялся, остро ощущая, что счастлив и, конечно, бессмертен.

— Ты бесчувственный и равнодушный, — раздраженно сказала Натали, прерывая длительную тишину. — Ты просто сам меня ничуть не любишь, и в глубине души рад, что отвязался от меня и свободен. Ты безумно доволен, что сможешь завтра приняться за свои прежние распутства, к которым ты привык в Европе и в России. Я вижу тебя насквозь.

— Давай, друг Наташа, договоримся таким образом, — очень спокойно сказал Огарев, по-прежнему глядя в угол и пощипывая рукой бороду. Он помедлил. — Да, давай именно так и договоримся. Я не очень-то уверен, что нашу с тобой жизнь можно еще склеить. Но я так же не очень уверен, что с Герценом у вас все будет хорошо, а главное — что влечение ваше друг к другу не случайно и прочно.

— Как ты черство и безразлично говоришь, — желчно выговорила Натали. — Откуда в тебе, в поэте, столько холода и рассудительности?

— Не злись, Наташенька, я просто очень огорошен… Я-то ведь люблю тебя, как любил, — мягко сказал Огарев. Тут опять мгновенно полились слезы, но он уже взял себя в руки окончательно. Тоном тусклым, вялым и бесцветным он договорил все, что хотел сказать: — Так вот, относительно дальнейшего. Выполнить все, что ты наговорила сейчас, невозможно по несовместимости. Я перечислю по порядку твои идеи и просьбы. Восстановление наше вряд ли возможно, но мы еще поговорим и об этом. Ты предложила на выбор: убить тебя, отправить к отцу в Россию или сдать в сумасшедший дом. Впрочем, и тюрьма предлагалась. Это мы обсуждать не будем. Остается единственное, и здесь у меня к тебе просьба.

Теперь они оба сидели прямо, неподвижно глядя друг на друга. Размеренно, будто к обоим не относясь, звучали слова Огарева.

— Просьба очень простая, и просить я могу об этом тебя одну. Подождите. Проверьте ваши чувства. Я не препятствую, не скандалю, не проклинаю. Ты знаешь мои взгляды на эмансипацию женщины. И я не изменю их, даже если они коснулись моей собственной семейной жизни. Ты свободна. Но Александр — человек увлечения, о себе ты все знаешь сама. Подождать и подумать — вот единственное, о чем я прошу сегодня. И прости, я теперь уйду. Нет, нет, нет, не давай мне обещаний, я вовсе не хочу тебя связывать. Это просьба. И спасибо, что ты сказала мне все.

Он ушел, она не шелохнулась. Странная воцарилась в доме обстановка, странно и неловко строились их отношения. Герцен пытался поговорить с Огаревым, но тот твердо отказался что-либо обсуждать, проговорил что-то не очень внятное: неужели из-за личных трудностей замедлим, задержим наше главное общее дело — Вольную печать?

А потом взяли свое живые чувства, сказался темперамент обоих, и Огарев видел, как это происходило, и молчал, и старался не замечать то неестественного оживления, то сумрачности бывшей своей жены, не хотел видеть и собачьей виноватости в насмешливых всегда и живых глазах единственного друга. Снова Герцен пытался поговорить с ним и заплакал, когда Огарев отказался, и тогда Огарев очень твердо сказал ему, что клянется всем самым дорогим на свете, что ни в чем его не винит. А три двери в три их комнаты были по-прежнему наверху рядом, и он слышал, иногда помимо желания, как две из них открывались и закрывались.