Мой мир проклевывался поутру‚ перед сонными еще глазами: репродуктор‚ полочка с книгами‚ кровать в углу‚ отгороженная шкафом‚ парта с сиденьем‚ шведская‚ не какая-нибудь: за партой я делал уроки‚ когда подрос‚ в ее чрево складывал детские свои богатства. Няня моя‚ няня Куня‚ Фекла Тимофеевна Щербакова брала миску‚ крошила туда черный хлеб с луком‚ добавляла соль с постным маслом‚ наливала воды из-под крана: получалась мурцовка. Хлебала деревянной ложкой‚ деревню вспоминала‚ мужа покойного‚ детишек‚ мизинцем слезу смахивала: смешной у нее был мизинец‚ ломаный‚ буквой "Г". Я подсаживался сбоку и хлебал ту мурцовку. Брат мой подсаживался и тоже хлебал‚ из той же миски. А лицо у няни пухлое‚ глазки голубые‚ живот мягкий: при нестерпимой детской беде тыкались головой в тот живот‚ и слезы высыхали незамедлительно‚ боль улетучивалась с обидой.
По утрам брат отправлялся в школу‚ а няня выводила меня на бульвар‚ знакомый до последней бабочки. Всё на нем принадлежало мне с первых детских шагов‚ и вовсе не грех забрать бульвар из прочих писаний и перенести сюда. Ходил по аллеям тихий дебил Гена‚ кучерявый и узколобый‚ роста великаньего. Зимой снег сгребал с дворниками‚ а весной играл с нами в салочки‚ мчался в восторге по газонам‚ выкидывая на стороны гигантские ноги‚ кричал невнятное – не разобрать: большой толстый язык с трудом помещался во рту. Бродила по бульвару старая‚ неряшливая женщина в бородавочных кустиках‚ выгуливала кота в набрюшнике‚ дергала за шпагат‚ обвязанный вокруг его туловища‚ шипела на него‚ а он шипел на нее‚ и так они проходили боковой аллеей‚ занятые друг другом до злости‚ до взаимной ненависти. Выходила на бульвар женщина помоложе‚ с глазами печально-удивленными‚ выводила на газон петуха на ниточке‚ а голова книзу‚ всегда книзу у женщины и у того петуха‚ будто разыскивали потерянное. Смотрели со скамеек няньки‚ губы поджимая на такое безобразие‚ заново принимались за свое: что‚ где‚ почем.
Во дворе дома стоял сарай‚ а в нем хранился кислородный баллон литров на сто. С конца мая ходили в керосиновую лавку‚ покупали бидонами керосин и сливали в тот баллон. Закупали крупу на дачу‚ мыло‚ всякое прочее‚ чтобы не таскать потом из города. В Кучино жили‚ жили в Томилино: удивительное дело – сколько дач сменили‚ сколько хозяев‚ а всегда и повсюду было полно клопов. Ставили раскладушки посреди комнаты‚ ножки опускали в жестянки с керосином‚ чтобы в постель не наползали‚ но эти паршивцы всё учитывали и падали на нас с потолка. В один год уродились грибы‚ белые‚ один к одному‚ и молодые веселились‚ возвращаясь с полными корзинами‚ а старухи по деревням печалились‚ что не к добру это‚ а к непременной войне.
Началась война‚ и та война стремительно подкатывалась к Москве‚ к Суворовскому бульвару: дом пятнадцать‚ квартира девять. Мы ехали долго‚ невыносимо долго до уральской станции Долматово: двадцать шесть невозможных дней. Часами торчали на разъездах‚ разводили костры‚ варили пшенный концентрат‚ а рядом стояли эшелоны беженцев с Украины и Белоруссии: без вещей‚ теплой одежды‚ сорванные с места внезапно и поспешно‚ как разбуженные грубым толчком от сладкого сна.Но не было в этих теплушках наших родственников‚ они все остались в Одессе: сестры‚ их мужья‚ их дети‚ что приезжали к нам прежде‚ жили у нас‚ пили чай с пирогом‚ слушали пластинки, Шульмана с Эпельбаумом‚ а отец крутил ручку патефона‚ да менял иголки‚ да подпевал порой‚ закрыв глаза‚ запрокинув голову:
За горами‚ за долами
Голуби летели‚
Голуби летели.
Еще радость не пришла‚
Годы улетели.
Еще радость не пришла‚
Годы улетели...
В войну мы жили в Долматово‚ за безмерными снегами‚ и голодуха была нестерпимой. Зимой‚ в лютые морозы‚ в бесконечной очереди за хлебом я отморозил ухо: оно раздулось‚ стало огромным‚ как у свиньи‚ и из него на подушку всю ночь капала вода. Но назавтра снова пошел к магазину и встал в очередь‚ чтобы выдали на исходе терпения малый брусочек хлеба с невидным довеском‚ который я немедленно проглотил. Когда брата забрали в армию‚ остались его учебники за десятый класс‚ и я продавал их на рынке. Мужики с пониманием щупали листы и брали книги на тонкой бумаге‚ пригодной для самокруток‚ а на исходе дня‚ на вырученные деньги‚ я покупал шаньгу из жмыха‚ из травы с отрубями‚ черную комковатую шаньгу неизвестного наполнения. У меня была уже дистрофия. У мамы – тоже. Нарывы появились на костях‚ тяжкими тычками пробивались наружу‚ даже на пятках‚ и я не мог шевельнуться. Отец появился в нужный момент‚ на руках внес в вагон‚ и мы покатили в Москву. Я лежал на полке‚ а он рассказывал‚ сияя от удовольствия‚ что дома меня ожидает заветная тумбочка‚ а в той тумбочке нечто особенное! Вся дорога до Москвы была окрашена нестерпимым ожиданием‚ и действительно‚ в комнате стояла крашеная больничная тумбочка‚ а в ней кусочки сахара‚ обломки шоколада‚ слипшиеся конфеты "подушечка" и разновидные печенюшки‚ накопленные отцом за годы нашего отсутствия.