– Я был богат‚ ребе‚ и вдруг обеднел. Как разменял монетку. Золото на затертые медяки.
Реб Ицеле это понравилось. Реб Ицеле любил необычные сравнения‚ и он даже просветился от удовольствия‚ пальцами прищелкнул в восторге:
– Теперь всё ясно! Сказано еще до нас‚ Пинечке: "Человек – горсть праха‚ обреченная на исчезновение. Но вот он обращается к Создателю‚ словно к старому знакомому..." Что бы и тебе попробовать?
– Где я и где Создатель‚ ребе?
Реб Ицеле огорчился не на шутку и оттого ослабел.
– Известно‚ – сказал‚ – и известно доподлинно. Родился Ной у отца своего Лемеха‚ телом чистый и белый‚ как роза. Открыл глаза – светом наполнил дом. Открыл уста – славу пропел Всевышнему. И сказал отец его Лемех: "Этот принесет нам облегчение".
– Я не Ной‚ ребе.
– Ты не Ной. Ты Пинечке. Но разве бедна сила твоя? Разве не для тебя записано: кто ищет огня‚ пусть пороется в пепле? Знай это тоже.
Реб Ицеле затухал на глазах‚ серел ликом‚ опадал телом‚ легкие не заполнял дыханием:
– Если тебе скажут: бездействие предпочтительно‚ не верь‚ Пинечке‚ не слушай‚ не соглашайся. Помни: "Праведные идут‚ а нечестивцы падают". Иди‚ Пинечке.
– Уходи! – закричали ангелы–охранители. – Аудиенция закончена! Ишь‚ настырный какой...
И поспешали с тарелкой целительного куриного бульона‚ чтобы подкрепить потраченные силы.
Пинечке пошел прочь‚ но на пороге оглянулся:
– Вот я пойду к Нему... Вот подойду... А что спросить‚ ребе?
Реб Ицеле ответил:
– Спроси так...
И силы кончились.
8
На улице его поджидал Пятикрылый Серафим. С миской каши и горбушкой хлеба.
– Поешь‚ – велел строго. – Дальняя перед тобой дорога.
Пинечке ему не ответил и пошагал прямо на кладбище. Посоветоваться с родителями.
У отца с матерью дети не держались на свете и в рядок укладывались от тропки к забору‚ кукольными могилками-недоростками. Шейнеле и Рохеле‚ Ареле и Дувеле‚ Шлоймеле-непоседа и Шимеле-красавчик. Малое место сохранялось в запасе‚ под самой уже оградой‚ тоску наводило и уныние‚ когда народился "мизинчик"‚ халявый‚ писклявый и недоношенный. Подумали‚ поспрашивали знающих людей‚ и имени ему не дали‚ чтобы уберечь хоть этого от ангела смерти. Нет имени – нет‚ вроде‚ и человека‚ чтобы не отыскал в гуще народов безжалостный и настырный Самаэль, регистратор судеб человеческих. Прозвали ребенка Алтерке‚ Алтерке-старичок‚ и под этой невозможной кличкой он проскакал играючи‚ на одной ножке‚ через жизненные опасности‚ хоть и дожидалось его малое место у ограды‚ в рядок с братьями-сестрами. Он благополучно добрался до свадьбы‚ доношенный скудной жизнью; тут уж потребовалось имя‚ полное еврейское имя‚ но прежде ему показали невесту. Она высветила его ясным глазом‚ она пыхнула на него алым цветом‚ зашлась в невозможной радости узнавания: "Пинечке! Это же Пинечке!.." И руки потянула с любовью.
Дело давнее‚ а боль свежая.
Отрыдали. Откричали. Отжаловались в слезливой бормоте. И только ночами‚ тоскливо невозможными ночами – с того дня и после – лишь прикрывал утомленные веки‚ бежал Пинечке‚ сломя голову‚ за увилистой тоской своей‚ за болью–указчиком в протянутые руки‚ в призывные губы‚ в теплоту тела‚ знакомого до крайней складочки‚ в сонное бормотание‚ в доверчивую ее открытость – принять и облегчить: "Пинечке! Это же Пинечке!.." А он дрожал над ней‚ остерегался‚ не окликал даже по имени – "душа моя‚ жизнь моя‚ сердце мое"‚ чтобы не привадить беспощадного Самаэля: обернется ненароком‚ приметит‚ возьмет на зацепку‚ – а имя ей было Рейзеле‚ Рейзеле-большеглазая‚ Рейзеле-кареокая‚ и ушла она на пороге радости‚ в невозможных муках‚ с почернелым лицом‚ с разодранными губами‚ – так и не смогла разродиться. Ее обмыли‚ ее завернули в саван‚ обстонали-оплакали лучшие горевальщицы города Ципеле‚ Миреле и Фейгеле‚ – "Скольким отойти и скольким явиться на свет..."‚ – и в доме поселилась тихая беда. "Беда‚ а беда‚ тебя кто звал?.."
Семь дней Пинечке просидел на полу: оглохший‚ с провалившимися внутрь глазами‚ с надорванным воротом рубахи‚ страшный видом своим‚ судорогой поперек щеки‚ вздутой жилой на шее‚ и траур его был подобен смерти. Подступали к нему вечные наши утешители Менахем‚ Нахман‚ Танхум‚ подступала мать их Нехама‚ взглядывали‚ будто ладонью остужали‚ но Пинечке их не принимал‚ Пинечке не желал забвения-утешения: пусть кровоточит память‚ пусть болит – не притронуться‚ саднит и нарывает‚ и не хотел он лекарств-мазей‚ не просил бинтов-пластырей‚ чтобы не затянулось‚ не зарубцевалось струпьями времени: не расковыривать же потом эту рану‚ чтобы ощутить еще раз боль воспоминаний. А сам всё бежал и бежал ночами – когда падали в отчаянии веки – в протянутые ее руки‚ в теплоту тела‚ в муки тоски‚ сладости узнавания‚ в стон-облегчение: вот Пинечке‚ которому жизнь не в жизнь. И они отступали прочь‚ без взгляда осуждения – Нахман‚ Танхум‚ Менахем‚ отступала мать их Нехама: "Удалишь далеких – удалишь и близких. Либо общение с людьми‚ Пинечке‚ либо смерть".