До того как укрыться в спасительной гавани иллюзии, мой отец столкнулся с финансовыми трудностями. Следовало ли ему продать, то есть предать, нашу коллекцию картин, гравюр и рисунков, все эти пейзажи и портреты, лазурные небеса и жанровые сцены, цветовые пятна, фигуры и зигзаги, которые только на первый взгляд безучастно висели на стенах, а на самом деле были единственной опорой нашей жизни, единственным, что удерживало нас на высотах истинного искусства, — следовало ли ему это сделать? Чтобы обмануть судьбу и самого себя, он начал с экономии на своих личных нуждах: отказался от «брисагос» (тонких, как карандаш, сигар, обвернутых вокруг соломинки), которые ему поставляли каждую неделю в коробке по двадцать пять штук с монограммой. Мама, со своей стороны, решила давать платные уроки игры на скрипке, но никак не могла заставить себя брать деньги с учеников, и эту затею пришлось бросить. И вот тогда у нас поселился друг нашей семьи, бывший аукционный оценщик. Целую зиму он уписывал за обе щеки мамину стряпню, натирал нашу мебель пчелиным воском собственного изобретения, а потом, наконец, определил продажную стоимость наших картин и бросился на поиски возможных покупателей.
Когда пришло время продажи, отец, благодаря этому своему другу и каким-то таинственным знакомствам, ухитрился разместить картины там, где ему приятнее всего было бы смотреть на них: в салонах и ресторанных залах роскошных отелей и изысканных кафе, известных своими коллекциями произведений искусства. И теперь, когда его дела пошли на поправку, он в течение трех или четырех лет возвращал себе самому, маме и мне, своему сыну, фамильные картины, гравюры и рисунки: для этого нужно было лишь отвезти нас туда, где теперь обитали наши любимцы, — скажем, однажды воскресным вечером мы ужинали в Базеле, неделю спустя — в Люцерне, затем во вторник у нас был ранний ужин с чаем в Цюрихе… и все эти пиршества были проникнуты вдохновенным, творческим созерцанием и выдвигали моего отца в число виртуозных любителей искусства. Ибо перестав быть заурядным частным коллекционером, наслаждающимся абсолютным душевным комфортом (то есть таким, который волен вскакивать по ночам, дабы убедиться, что желтый цвет карандашного рисунка не поблек от соседства окна, выходящего на юг, волен забывать на полгода, что у него там развешано по стенам, волен по утрам и вечерам приветствовать каждую единицу хранения негромким, более или менее прочувствованным заявлением типа «я вас люблю», или «а я тебя зацапал», или как-либо еще), — перестав быть заурядным частным коллекционером, созерцающим накопленные сокровища у себя дома, в четырех стенах, мой отец поднялся на более высокую ступень — он превратился в Тайного Коллекционера, а в этой роли необходимо виртуозно управлять собственным воображением и мастерски облагораживать реальность.
Коллекционер-невидимка и коллекция, которую видят все. Отныне эти шедевры доступны каждому, говорил мой отец — будучи сам завсегдатаем подобных заведений, он полагал, что это может позволить себе кто угодно. Мама пересчитывала посетителей ресторана, сидевших за соседними столиками и, по-видимому, всецело занятых поглощением тонких кушаний, вздыхала и высказывала мнение, что, по крайней мере, здешний персонал в часы относительного затишья может восстановить силы, любуясь этими картинами, которые при жизни у нас успели доказать всю мощь своего поэтического воздействия. В такие минуты мама казалась нам красивее, чем обычно, словно ее преображала беседа, которую завязывали между собой ее воспоминания, ее сиюминутные мысли и так хорошо знакомые нам картины — иные из них висели слегка наискось, демонстративно нарушая установленный порядок вещей. А порой у отца случался сильнейший приступ меланхолии, и, будучи не в силах справиться с этим сам, он заказывал шасс-сплин гран-крю[3], хотя к данному блюду больше подошло бы местное вино; бывало, он даже не прикасался к еде, а просто сидел, неотрывно глядя на ранний пейзаж Хёленмайстера, изображающий озеро, пока к нашему столику не подъезжала тележка с десертами и вид какого-нибудь крема, напоминающий красную или желтую масляную краску, не возвращал его к действительности; иногда в салоне «Гранд-отель Алемания», где висела серия гравюр Валлоттона[4], он смахивал колонковой кисточкой пыль с рамок и при этом желал остаться незамеченным, Тайному Коллекционеру подобает скромность, объяснял он маме, которая, порядком нервничая, стояла на страже — покажись на горизонте сомелье, нас бы тотчас оповестила об этом ослепительная мамина улыбка.
В этом самом салоне, в одно январское воскресенье, после того как директор угостил нас засахаренными каштанами и поведал нам, что собирается радикально обновить обстановку и художественное оформление (!) «Гранд-отеля», отец вдруг ощутил непреодолимое желание прямо сейчас прижать к груди какую-нибудь вещь из своей коллекции, все равно какую; в один миг он снял со стены гравюру, спрятал ее под плащ и устремился к выходу. Мама и я, поддавшись тому же наваждению, побежали за ним. «Ах! — тихо стонала мама. — Это ведь кража! Ты обокрал сам себя!» А я видел, как отец, стоя на улице, здоровается с невидимыми собеседниками, а затем раскачивается взад-вперед с полузакрытыми глазами, совсем как в прежние времена, когда он собирался купить картину и с восторгом думал о своих беспредельных возможностях, о беспредельной красоте грез и фантазий и о беспредельной радости мамы, когда она увидит новую, только что выбранную им картину. На улице был страшный холод, отец, бледный и весь в поту, попытался что-то сказать нам, но силы оставили его. Мама помогла ему дотащиться до стоянки такси, а я нес гравюру Валлоттона, нашу фамильную собственность, словно тайный трофей, и чувствовал, что мог бы ловко спрятать ее, наврать с три короба и сунуть ее на дно, если бы кто-то вдруг решил отобрать ее у меня. Наверняка отец найдет какой-нибудь способ вернуть гравюру в «Алеманию», применит гипноз или что-то в этом роде, думал я.
Однако мой отец в тот же день слег и в следующее воскресенье умер. На время его болезни мама повесила на стену напротив кровати украденную гравюру и несколько пустых рамок: она знала, что он уже не может различить ничего, кроме бликов света, но, говорила она, для рождения иллюзии нужно хоть что-нибудь, пусть даже просто белый квадрат. Так отец мог в последний раз вообразить, что он опять привел нас полюбоваться своими обожаемыми картинами, и мы, не переставая восхищаться, переходим от одной к другой, а отец, с длинной сигарой «брисаго» в руке, рассказывает нам о совершенстве линий и богатстве колорита.
Впоследствии мама все же решилась давать платные уроки игры на скрипке и подарила украденную гравюру своему любимому ученику — в некотором роде поэту, неуемному фантазеру, который, в очередной раз взяв неверную ноту, заверял ее, что это пробует силы дремлющий в нем гений!
Корин Дезарзанс
Из сборника «Глагол „быть“ и секреты карамели»
©Перевод с французского М. Липко
Корин Дезарзанс [Corinne Desarzens] — писательница, журналистка, полиглот (среди прочих, владеет русским и одним из пяти диалектов ретороманского), страстная путешественница, жадная до жизни во всех ее проявлениях, родственная душа другой вольной птицы швейцарской литературы — Шарль-Альбера Сангрия, с которым читатель еще познакомится на страницах этого номера. Отсюда и характер ее прозы — стремительной, подчас эллиптичной, богатой образами и отступлениями. Писательница словно торопится выплеснуть все, что впитала: так инжир, набравшийся солнца, обжигает ладонь. Под стать и жанр, избранный Дезарзанс для сборника малой прозы «Глагол „быть“ и секреты карамели». Что это, письма, строки на обороте открытки, фрагменты дневника? И меньше, и больше. Полу- и четверть-встречи, которые надо изжить, чтобы пришли новые. «Встречать» — еще один глагол, любимый Дезарзанс. Причем встречи чаще всего происходят не в мире людей, а в мире вещном, предметном. Встретить запах, концертную форму, былинку травы, книгу…