ОНИ ВОЗВРАЩАЮТСЯ…
«Блаупункт» был включен; говорил фюрер. Крикливый, истерический, бессмысленный голос. Фюрер говорил о победах. Очень много побед. Германская армия шагает вперед, сокрушая врага. Форвертс! Вперед!
Когда голос фюрера смолк, раздался марш.
— Красивый марш, — сказал Альгис.
— Да. Но мне-то что? Я хочу есть. — Лицо у Тадаса было худое, бледное.
— Отец снова пришел с рынка ни с чем. Он не умеет торговать. Отец у нас слишком вежливый, его все толкают.
— Он не орет, как торговки: «Кому сахарину?! Кому сахарину?!» На рынке нужно орать, а наш отец — тихоня. Потом книги все равно никто не купит.
— Наш отец — ученый человек, а ученые люди все тихони. Все-таки, я страшно хочу есть. Что бы ты теперь съел?
— Я? — Тадас уставился в потолок и замечтался. Его глаза жадно заблестели. — Я бы съел яичницу с салом.
— Я тоже, — подхватил Альгис. — Но пока война не кончится, мы всегда будем голодны. Сало теперь едят только кулаки и спекулянты.
— А может, нам пойти на фронт? — сказал Тадас.
— На фронт?
— Да. Получим красивую форму, винтовки. И всегда будем сыты. Я вчера видел, как немецкий офицер, тот, что ходит к Алдоне, пил вино и угощал ее шоколадом. Война скоро кончится. Мы вернемся домой с орденами и медалями…
— На что мне медали, — сказал Альгис. — Я хочу есть. У меня желудок трещит от голода.
— А у меня слюни текут.
— В шкафчике ничего не осталось?
— Нет. Вчера мы съели последнюю корку. Даже мыши перестали лазить в наш шкафчик.
Берлин по-прежнему передавал марши. Это был второй марш подряд. Величественный марш в исполнении прекрасного оркестра.
Альгис подошел к окну. Уже смеркалось. Небо было ясное, розовато-лиловое — как перед большими морозами. На твердом промерзшем снегу лежали длинные голубые тени. В небе изредка появлялось облачко черного дыма, и с вокзала доносился тоскливый крик паровоза.
— Тадас, мы сегодня наедимся всласть, — вдруг сказал Альгис, отворачиваясь от окна.
— Ты что, думаешь, отец продаст хоть одну книгу?
— Нет. Он ничего не продаст. Но я придумал кое-что другое. На станции стоит состав с консервами. Мы откроем дверь вагона и стянем банок двадцать. Идет? А?
Тадас встал с кровати.
— Но ведь вагон запечатан сургучом! Немцы заметят, что печать сломана, и поднимут шум. Еще попадемся.
— Чепуха. Я и это уже обмозговал. Мы подогреем сургуч, снимем печать, а потом снова запечатаем. Они ничего не заметят.
— А охрана?
— В охране одни старики, сторожат они плохо. Я видел, они все время сидят у костра рядом со складами. — Альгис подошел к печке, взял кочергу и засунул ее в угли. — Вот этой кочергой мы и обработаем печать. Только надо накалить ее докрасна. Станция недалеко. Пока добежим, кочерга не успеет остынуть.
— Я боюсь, — сказал Тадас. — Нас могут поймать.
— Я давно знал, что ты трус. Раз так — лежи в кровати и жди, пока начнет падать манна небесная. Только знай: если не поможешь, я тебе не дам ни крошки, хоть ты мне и брат.
— Ладно, пойду. — Тадас надел пальто и натянул варежки.
Альгис вынул из печки кочергу. Железо раскалилось докрасна, оно даже светилось, распространяя жар. Забыв выключить приемник, они выбежали во двор и бегом пустились к станции. Мрак лежал над городом. Только кое-где тускло светились одинокие окна. Снег громко скрипел под ногами, когда они бежали. Луна еще не всходила. Состав протянулся, словно большой, черный червяк. Он стоял на запасном пути — один, без паровоза, словно ему некуда было спешить.
— Вот увидишь, будет чудно, — прошептал Альгис. — Ночь темная. Часовые греются у костра.
Они перебежали насыпь и стали пробираться вдоль вагонов.
В промежутках между вагонами виднелся слабо горящий костер и склоненный над ним часовой с поднятым воротником шинели. Часовой стоял, протянув над пламенем озябшие руки. Розовые отсветы мерцали на штыке его винтовки, и казалось, что штык в крови.
— Сегодня часовые совсем сонные, — сказал Альгис. — Тем лучше для нас.
Он остановился у двери вагона, одной рукой нащупал в темноте сургучную печать, которая походила на мерзлую лепешку, а другой приблизил к ней еще не остывшую кочергу. Запахло сургучом. Печать расплавилась.
— Держи!
Он подал кочергу Тадасу, осторожно высвободил из сургуча веревочку и повернул железную скобу, которая запирала вагонную дверь. Железина заскрипела, и на мгновение они замерли от страха.
Но часовой у костра даже не повернул головы. Он по-прежнему грел руки.