— Ну, детка, — объявил он, нервно щелкая желтым «биком», — знала б ты меня в те дни, когда я был Мистер Виниловый Альбом.
— Ты был огонь.
— Я был опасен, я весь сгорал.
Тлевшая трубка переходила между ними безволевым скользом, словно предмет при сеансе, каждое повторение — воспроизведение их встречи одним ясным ветренным днем, когда шкворчавшие белые облака клочьями сдувало мимо, а они несли с собою — по крайней мере, в тот единственный день, — ту болезнь конца лета, какой тысячи отпусков должны были избегнуть, когда жизни переходят в расширенный режим, а варианты отвядают сами собой. В последнее время он взялся устраивать себе обеденный перерыв за магазином (крупнейший ассортимент, нижайшие цены во всей округе Ветренного города), уродским бункером из шлакоблоков, который он делил с «Программным обеспечением +», управляющий — Херб Блэр, или Нэйр, или Нёрд, хороший парень, которого ему удавалось избегать, если не считать случайных встреч здесь, возле мусорки, где в тот конкретный день он сидел на пухлом мусорном мешке в своей обычной униформе папаши-доллара: розовая рубашка поло, серые штаны и летчицкие очки с золотым напылением, — освежаясь тонизирующими парами из своей стеклянной трубки, — и тут из-за угла вывернула женщина отчетливо непокупательского типа в кегельбанной рубашке и драных джинсах и застала его за этим занятием. Он попробовал скрыть улику в ладони, но, опасаясь, что она его все равно заметила, рассвирепел, накинулся на нее, сжимая в кулаке доску.
— Остынь, дружок. — Она сунула руку в карман и показала ему свою трубку. Она делала подвод на возможную попытку взлома, и пересечение это удивило ее так же, как и его.
Глаза его елозили вверх и вниз по ее телу. Он пригласил ее к себе за мусорку, и, даже не обеспокоившись обменяться именами, они приступили к серьезному делу — раскочегарили несколько трубок, выехали на личных своих потоках, бессловесно глядя в этот запутанный задник крошащегося кирпича и потрескавшегося асфальта, а одиночество углублялось, как небо в сумерках, — и так же красиво, эта безмолвная совместность обособленных. В нечестивом мире совместный раскур трубки был деянием священным.
Когда вновь захотелось разговаривать, Мистер Компакт произнес:
— Пару лет назад тут труп нашли. Вон там, в помойке. Какая-то баба. Вся порезанная. Лицо и руки почти целиком сожжены.
— Ну?
— Просто вывалили туда где-то посреди ночи. Так ее никогда и не опознали, насколько мне известно. И кто это сделал — тоже не нашли.
— Плохо. — Она пробежалась языком по нутру своего рта, уже в невесть какой раз за последнюю минуту проверяя, на месте ли зубы, которые, как это ни странно, ощущались как десны.
— Вот тут. Прямо здесь, где мы сидим.
— Может, тебе тут мемориальную табличку стоит повесить.
Он взглянул на дерзость у нее на лице, он взглянул на соски, выступавшие у нее на рубашке.
— Ты мне нравишься, — сказал он.
И вот назавтра она встретилась с ним на «обед» за мусором, а потом еще назавтра и опять назавтра, а потом полторы недели назад он перевез ее к себе в холостяцкую берлогу. Они вместе отправлялись на задание.
Теперь она держала в руке пустую коробочку из-под компакт-диска и пялилась в обложку (кулак в перчатке помавает мальчишеской мечтой о сжатой огневой силе, дуло размером с орудийное — зализанная хромированная скульптура голой мультяшной женственности), словно та была карманным зеркальцем. Она открыла коробочку и стала читать аннотацию. Она читала аннотацию. Она читала аннотацию.
Он что-то сказал. Он еще что-то сказал.
— Эй, — окликнул он. — Я с тобой разговариваю.
Она показала ему обложку. «9-миллиметровая любовь» «Жгучей болячки».
— Ты знал, что на этой записи «Склада крови» Эксл Роуз играет на тамбурине?
— На хер Эксла Роуза. Сорок шестой номер с пулькой в первую неделю, и сколько экземпляров мне заказывать?
— Не знаю.
— Вот и я не знаю.
Она взвесила коробочку на руке.
— Хотелось бы послушать.
— Я стараюсь, как могу, а? Завтра. — Он оглядел скомканные простыни, пощупал у себя под ногами. — Ладно, где этот чертов костыль?
У нее были мысли, и у мыслей ее были мысли, сегодня в старенькой черепушке уж точно родильное неистовство, придушенные вопли и природная пакость, и орда изувеченных младенцев ползет наступающим войском по камням и гвоздям, и по битому стеклу у нее в голове — как вдруг она, похоже, больше не могла уже определить ни с какой уверенностью, что именно из всего этого настырнее всамделишно, эти окровавленные младенцы, рыщущие в поисках выхода, или же осажденный голос, кому тревожнее всего сохранить свое положение верховного «я», которое ищет вход, — дилемма, не признающая ни легкого ответа, ни размеренного шага рассудительного размышления, поскольку в тот миг, когда поставился вопрос, ее охватила волна чистой паники, словно нервы ей скребли стальной расческой; она пережила ощущение, будто ее счищают, как кожицу, проводят к откровению, какого она не способна перенести, словно бы кто-то стоит слишком долго перед зеркалом, и образы смещаются к неузнаваемому, к предельному ужасу простых вещей.