Выбрать главу

Было тепло. Перебивая вонь аборигена, пахла раздавленная трава. Солнце припекало нос, и я уже вспотел под курткой. Чернобородый поковырялся в носу, задумчиво вытер палец о мой рукав. Пошмыгал. Агрессии он не проявлял, и я слегка расслабился.

— Из каких «тамышей»?

Абориген шлепнулся на зад напротив меня. Содержимое носа интересовало его больше расспросов.

— Лады, — удовлетворившись раскопками, буркнул чернобородый. — Чё в котомке? Еду не возьму. Лубки есть?

Я покрепче обнял рюкзак. Над нами заливался жаворонок или еще какая-то одуревшая весенняя птица. Лубки? Это что он в виду имеет, чернобородый? Палочки для перевязок, что ли?

— Лубки, — повторил абориген. — Гаврилой меня кличут. Лубки с картинками похабными, значит. — Он шумно почесался в паху. — С бабами голыми. Есть? Возьму. И на место тебя отведу, тамыш.

Одет чернобородый Гаврила был в какую-то рванину, на ногах — кирзачи, древние, растрескавшиеся.

— Нетути, значит, — подытожил Гаврила горестно. — А машинЭрия есть? Э, да ты совсем тамыш. Небось, только по литике разумеешь? Не бла-ародные мы, по литике не могем. Чего лупаешь, неразумный? Эх, дитё совсем. Ни лубков у него, ни машинЭрии… Ладно, мудрецы вознаградят. Пошкандыбали, что ли?

— Пошли, — согласился я. — А куда? К мудрецам?

— К им, к им, значит, — обрадовался Гаврила. — Звать-то тебя как, паря?

— Владимир, — представился я, поднимаясь.

Лексика Гаврилы меня порядком обескуражила. Ничего подобного я Тадеушу не заказывал. То есть я вообще не обрисовывал вариацию, одну из миллиардов доступных нам. Я желал свободы, постапокалипсиса, восстановления разрушенного. И чтобы ценили умных. Чтобы ценили меня.

Я ожидал увидеть развалины Кремля, ведь попал сюда с Болотного острова, но ничего, похожего на Москву, не было вокруг. Сельский пейзаж: луга, перелески, деревенька вдалеке — темные срубы. Коровы пасутся. Я присмотрелся и крепко моргнул. Коровы, ага. Винторогие коровы с мощными когтистыми лапами.

— Склиссы, — проследив за моим взглядом, вздохнул Гаврила. — Мудрецы глаголять, летать должны. Не летають, значит, людей только жруть почем зря, если не приручить. Дикий склисс — он, паря, страшней волколака.

Завершив, таким образом, краткий экскурс в фауну постапокалипсиса, Гаврила поднялся и, поманив меня за собой, поплелся вперед, к срубам. Только сейчас я заметил, что иду не по дикому лугу — по полю. С опушки ближайшего леска за нами наблюдали аборигены — мужчины и женщины, на вид — крестьяне крестьянами. Это на сколько же от БП меня забросило? И как узнать? Гаврила меня, похоже, понимает плохо, а каким эвфемизмом здесь обозначают БП, я не в курсе. И вообще, про такую ситуацию в руководствах не сказано.

— Слушай, Гаврила. А расскажи, как вы здесь живете?

Чернобородый обернулся, посмотрел на меня, поскреб грудь и сделал жующее движение челюстью.

— Хорошо живем, значит. Барей мудрецы свергли — лет семь ужо как. Так хорошо и зажили. Ни оброка, ни десятины, каждый — сам себе хозяин, значит. Община у нас, паря, крепкая. Торгуем, значит, на ярмарке. В град-столицу ездим каждые две седмицы. Староста наш — справный дед, с мозгой. Хорошо живем. Тамошей много — мудрецы то особым благословением считают, угодным Принцессе.

Принцессе? Это что еще за сказка? Ну, спасибо тебе, Тадеуш, ну, угодил, шельмец, паршивец, сукин сын. Мамины деньги… Черт, и дороги назад нет. Жить мне среди вонючих крестьян, доить этих… склиссов, оборонять общину от волколаков и хорошо хоть, не тигрокрысов.

— Что за принцесса? — спросил я.

Чернобородый быстро осенил себя кругом — с таким рвением, какое и не снилось нашим попам. Потупился.

— Пойдем, паря, пойдем. Лошадь возьмем, телегу, да и отвезу тебя к мудрецам. В град-столицу, значит. Тама все и расскажут. А Принцесса — прекрасней и мудрей ее свет не знал. Истину говорю.

* * *

В попутчики нам с Гаврилой набился рыжий и рябой от веснушек парень лет пятнадцати. Любознательный до настырности, он клянчил у меня «одежку тамошную» (пришлось запасную рубашку отдать), засыпал вопросами (правда, ответы слушать не стал). Звали стихийное бедствие Женьком, приходился он Гавриле племянником и больше всего любил поболтать.

Под его нескончаемые рассказы мы тряслись в телеге. Грунтовая дорога, сплошная пастораль со всех сторон: преувеличенно яркое небо с барашками облаков, вьющаяся над полем хищная птица (я оценил размах крыльев и забеспокоился, а Женёк на всякий случай достал из-за пазухи пращу), березки, дубы и сосны, люди, трудящиеся, люди, бредущие в город, повозки, попадающиеся навстречу. Один раз мы остановились, пропуская всадника в алом плаще и островерхом шлеме. Всадник припал к гриве огромного вороного льва, к седлу которого был приторочен АК. Гаврила потупился, и Женёк пихнул меня, чтобы я склонился, а не пялился на благородного.

Наша кляча, хвала всем высшим силам, от обычной ничем не отличалась. Мне только ездовых пантер не хватало.

Поездка получилась длинная и в целом скучная. В полдень остановились в роще, под деревьями, пообедали хлебом, творогом да квасом. Гаврила вздремнул полчасика.

Скрашивала кажущееся бесконечным путешествие только болтовня Женька.

— А краше и мудрей Принцессы нет! Я сам не видел, но знаю. Мудрецы к ее речам прислушиваются, с литики на внятную речь толмачат, народ за собой ведут. Барей упразднили, попов выгнали, благородных на службу поставили, охранять простой люд, вести развозить и свет просвещения нести! Принцесса так и завещала: ум — всему голова, ищите и обрящете мудрость. Я в град-столицу по осени поеду Вунивер поступать. Жаждет света душа.

Я уже разделся до футболки, и в жарком мареве полудня меня разморило. Болтовня Женька сливалась с гудением пчел, телегу потряхивало, кляча пахла лошадью, Гаврила смердил мужиком, и где-то вдалеке раздавалась народная песня, печальная и тягучая. Я прислушался и с удивлением разобрал слова:

Белая стрекоза любви, Стрекоза в пути, Белая стрекоза любви, Стрекоза лети!

Наверное, не всем еще принесли загадочные мудрецы свет разума. А быдло — оно всегда, при любом режиме остается быдлом. Но голоса женщин, тонкие и пронзительные, были столь прекрасны, что скоро слова потеряли для меня значение. Лежа на спине, глядя в небо, я слушал их и думал, что, пожалуй, смогу прижиться в этом мире.

* * *

Кремль показался из-за поворота, и только тогда до меня дошло: эти холмы, покрытые лесами, застроенные избами, погребли под собой развалины Москвы. Даже центр не уцелел, ни следа не осталось, только Спасская башня торчала над «град-столицей», покосившаяся, обветшалая, но вполне узнаваемая. К ней, обнесенной частоколом, вела разбитая дорога, брели люди, скрипели тяжело груженные телеги.

К башне лепились со всех сторон деревянные хоромы, терема и крытые галереи. Мост через Москва-реку охраняли стражники на ездовых львах, одетые, как встреченный утром, в алые плащи и островерхие шлемы. Женёк слез с телеги, извинился и улизнул в сторону «Вунивера», как он объяснил.

Я занял место на облучке рядом с Гаврилой. Чернобородый, не переставая, чесался, вздыхал, скорбно указывал взглядом на очередь в Кремль.

— На всякого мудреца довольно простых, — наконец изрек Гаврила. — Значит, успеть бы до заката.

Когда от «таможни», как я окрестил привратников, нас отделяла скрипучая телега, я рассмотрел изображение на воротах: странная голова на ножках, с коленями врастопырку. Колобок не колобок, солнце не солнце… Короче говоря, покровитель города нынче — какая-то головоногая хрень.

Наконец с крестьянином, что перед нами, разобрались, и наша телега чуть продвинулась вперед. Стражники — усатые, грязные, заросшие до самых бровей, вперились в Гаврилу алчными глазенками. Я вспомнил украинских таможенников и приготовился к бою.

— Куды вас всех несеть-то? — проскрипел тот, что пониже, пшеничноволосый. — По какому такому делу в город?

— Чаво везем? — пробасил чернявый, поскреб под шапкой. — Злая трава, картины да запрещенные до ввоза письмена имеются?