Давно это было, в том кэгэбэ отказники собрались небольшими группами по своим квартирам затеять массовую голодовку. По этой теме я заскочил к нему, а он показал своё отношение к голодовке: запустил руку в содержимое какого-то блюда на столе и забросил в поднятый кверху рот. «Пусть голодают они!» – он показал пальцем в потолок.
А я ради нескольких этих строк решил взять номер его почтового ящика. И послал «Покушение» и «Суд». А вот начало этой книги, тоже разосланное всему кэгэбэ, уже не послал «правозащитнику» в двух кэгэбэ.
Правозащитным организациям из телефонной книги, которым давным-давно пожаловался о покушении и преследовании за книги и так далее, им тоже не послал.
После ночного вламывания чекистов в мою квартиру и неявки в суд большое гистадрутовское предприятие дало заказ на три недели работы. С моими потребностями этого хватит на три месяца.
Но когда заберут? Из-за этого вопроса, первым делом, разослал начало этой книги – пусть увидит свет. А с работой – как получится. Работал по десять-пятнадцать часов, чтобы закончить быстрее. Но если заберут, а работа не закончена, тогда ведь обнаружится, какой я гад, – гистадрут с такими не работает. Плакали три обеспеченных месяца. Да и заказчик уплыл. Был уже опыт…
Сохнутовское поселение, которое начали две семьи и несколько одиночек, разрасталось, и чем больше в нём становилось ближних своих, тем труднее было их любить, – вот такое сохнутовско-советское поселение. Я оказался больше всех «не свой». По крайней мере, выглядело так, потому что никто не видел результатов тайного голосования, устроенного Сохнутом для чистки своих рядов. Но турнули меня.
Какое это счастье не приходиться ни к какому скотскому двору! А Любимая плакала, слушая товарищеские объяснения руководителей поселенческого движения, которые с понурыми головами сидели с нами в нашем «караване». Чтобы никакой обиды не осталось между нами. Так требует партия! – мы это уже проходили в другом кэгэбэ.
Мне пришлось оставить не нормальное сохнутовское поселенчество и вернуться к городской жизни, не более нормальной. А Любимая вскоре даже расцвела в нашей маленькой квартире, после того как вяла в той большой коммуналке.
Сохнутовские предприятия сразу же отказались от моих услуг. А гистадрутовские – что сохнутовские. У этих большевиков всегда были расстрельные списки, с кем не работать. На заре их деятельности это означало для многих смерть от голода. Или бегство отсюда.
В мою память намертво вписан американский поселенец с бородой, не старый, с винтовкой наполеоновских времён, с которой он легко управляется одной рукой, держа палец на спусковом крючке. Поселенец стоит на крыше хибары, в ночном темном небе, в свете луны. Этот поселенец не даст перейти красную черту, которую определяет он сам. И кто не видит его глаз и попробует перейти, – получит пулю по заказу в любую точку тела. А в глазах – это его земля, земля его детей.
Не сохнутовско-гистадрутовская. Которую можно дать или не дать. Или отобрать. Или отдать чужим.
Один замечательный человек привёз две семьи и несколько одиночек на место намеченного поселения. Он был из группы бунтарей, которые после войны Судного дня поднялись на поселенчество. Мы, салаги, преданно и влюблёно слушали его. А он рассказывал о месте, в котором воевал, но вдруг задохнулся, закрыл глаза, сморщился от боли за погибших здесь друзей. Мы смотрели вокруг, чтобы не видеть его слёз: камни иудейской пустыни – внизу, много неба – вверху.
Его и ещё кого-то из руководства поселенческим движением усадили в кресла. Это тоже была рука кэгэбэ – убрать их бунтарство. Его – в городское управление. Там и встретились после многих лет. Мне не мешало, что он был среди тех, которые сидели у меня с понурой головой, когда меня турнули. Я обрадовался встрече. Спросили друг друга за жизнь. Он рассказал своё главное. Я рассказал своё главное, что пишу и действую против русской партии, против завоза гоим. Он огорчился: «Неужели нельзя писать что-то позитивное?»
Ужаленный, я постарался немедленно распрощаться. Уходил, потеряв замечательного человека. Только о потере думал.
И замечательный человек может быть гомососом.
Позднее, когда боль потери приутихла, спел себе позитивное, которое распевали в другом кэгэбэ: «Широка страна моя родная. Много в ней лесов, полей и рек. Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». Пел весь день. В автобусе – про себя, и на моё бормотание и хихиканье косились. Дома – под хохот своих. Наслаждался словами, мелодией. Менял голос и так и сяк. На меня уже кричали, а я пел…