Выбрать главу

А дальше счастливый случай. К принимавшему канцелярский скарб младшему инспектору отдела учета Хозяйственного управления ОГПУ Брониславу Леопольдовичу Тау совершенно между прочим обратился выходивший через восьмой подъезд сержант с характерной фамилией Резник и поинтересовался, не знает ли он, Тау, где на Стромынке Слезный тупик. Младший инспектор отдела учета только пожал плечами, а Иван Михайлович, хотя его и не спрашивали и даже в силу небольшого роста и невыразительности черт и вовсе не заметили, тут же поднял свои синие глаза на спрашивающего сержанта и с готовностью отозвался. «Знаю, — сказал Иван Михайлович, — и ехать лучше не через Коланчовку, а через Марьину Рощу». — «Кто такой?» — спросил сержант Резник у младшего инспектора Тау, давая понять, что не со всяким случайным человеком он станет разговаривать. «Разносчик из Оргстроя», — пояснил Бронислав Леопольдович Тау. «Поедешь с нами, будешь понятым и дорогу покажешь», — сказал вкусивший немалой власти сержант так, словно перед ним был пусть и маленький, но не совслужащий, а извозчик на Арбатской бирже. Резник только недавно был взят на Лубянку, ему не хотелось выглядеть новичком. Как разговаривать, учился у старших, а недостающие знания старался собирать по ходу дела.

Вот так, по ходу дела, состоялось знакомство Ивана Михайловича Михайлова и сержанта Резника. Для сержанта, переведенного в Москву из Медвежьегорска, Иван Михайлович оказался живым путеводителем по Москве и ближним пригородам.

Сначала привлекался как общественник, а дальше рабочий стаж и незапятнанная профсоюзная карточка открыли Ивану Михайловичу двери большого дома на Лубянке, двери, быть может, с самыми крепкими запорами.

Люди в ОГПУ росли быстро, но быстро и отцветали, исчезая где-нибудь в глубинке или еще дальше. Хорошие вакансии открылись после партчистки 1929 года, которую, не в пример партчистке 1927 года, многие проходили со скрипом. После нэпа партия строго следила за теми, в ком давали себя знать отрыжки левого уклона, кто заболел комчванством, кто оторвался в силу хозяйственного, собственнического обрастания. Партия нацеливала на изгнание тех, кто обнаружил склонность ко всякого рода излишествам. Иван Михайлович ничем еще обрасти не успел, не говоря про излишества, зато с его кандидатской карточкой и безупречным, хотя и коротким, послужным списком открылась хорошая перспектива для роста.

Когда наконец Ивана Михайловича, вчерашнего курьера и топтуна, вызвали в кадры и направили в распоряжение Эдуарда Романовича Киррса, Ванька, немало к тому времени уже повидавший врагов соввласти, даже и вообразить не мог, какие дела творятся на свете. Войдя в кабинет помощника начальника первого отделения Секретного отдела ОГПУ, Иван Михайлович доложился, как положено. «Разве это я просил?» — осмотрев нового сотрудника с ног до головы, сокрушенно сказал Эдуард Романович. Ванька знал, что не на все вопросы начальство ждет ответа. «Я волкодава просил, а мне что прислали? С тобой только на крыс и мышей охотиться». Лицом Иван Михайлович не дрогнул, а сердце екнуло, если завернет обратно, неизвестно, как оно обернется. Могут и погнать, у них это запросто. «Что это ты такой плюгавый? Это в какой же щели тебя нашли?» — спросил товарищ Киррс, сам-то под два метра и грудь под френчем, как мельничный жернов. Ум подсказал Ваньке, что надо улыбнуться, и он улыбнулся. «Не обидчивый? Это хорошо», — понимая, что другого не пришлют, сказал помнач первого отделения Секретного отдела ОГПУ. «Рожа у тебя деревенская… Ты Москву-то хоть знаешь немного?» — думая о своем, не глядя на Михайлова, проговорил помнача. «Много знаю, — уверенно, с достоинством сказал Иван Михайлович и пояснил: — Два года в наружке. До этого полтора года курьер-разносчик от Оргстроя». Эдуард Романович только покивал головой, смиряясь с судьбой, и начал вводить нового бойца в обстановку. «От нас ушел Карелин, Аполлон Андреевич, командор Восточного ордена тамплиеров в России», — сказал и посмотрел на Ваньку, стоявшего все так же «смирно».

Эдуард Романович был уверен, что его новый сотрудник слово «тамплиер» слышит первый раз в жизни, но Ванька много чего слышал в этих кабинетах первый раз в жизни и знал, что все нужное разъяснят, если потребуется.

— Карелин был секретарем Всероссийской федерации анархистов-коммунистов. Потом перешел к анархомистикам, — продолжил Эдуард Романович, строго глядя на Ваньку.

А Ванька даже не старался запоминать услышанное и не пытался делать умное лицо. Он понял главное: раз товарищ Киррс с ним заговорил, раз вводит в обстановку, значит, дальше будет, как и раньше. Выпишут ордер. Дадут адрес. Скажут, кого брать, куда доставить. Ну, при допросе придется помочь, или протокольчик вести, или с арестованным «поработать».

Эдуарду Романовичу даже небольшое округлое личико Ваньки показалось не таким уж пустым, и глаза смотрели так по-летнему ясно. В двух словах он поведал о том, что Карелин ушел, в смысле умер, три года назад, а хвосты его, анархисты-коммунисты и анархомистики, остались…

Операцию они с Ванькой провели великолепно. Киррс удивлялся: новый помощник помощника начальника первого отделения работал, как хорошая операционная сестра, понимая, что нужно, с полуслова, а то и по взгляду, и по кивку головы. Понимал даже, когда на него орали, в то время как других сотрудников громовый голос Киррса вгонял в оцепенение. Дело вышло сравнительно небольшое, на двадцать пять душ, четверо пошли под «высшую меру». А поработать бок о бок с таким мастером, как товарищ Киррс, это такая школа… В кадрах тоже люди знают, кто у товарища Киррса продержится хоть с полгода, работать будет и будет расти.

Есть люди, которым природа из всех своих необъятных возможностей, в возмещение каких-либо талантов, дарует одно лишь самолюбие, непомерное и даже отчасти изнурительное. Любить себя более всего в мире — занятие не из простых.

Змея самолюбия, угнездившаяся на крохотной территории, в узкой груди Ивана Михайловича, хотя и будет в свое время пригрета орденом Красной Звезды, все равно жалила и жалила оперативное сердце всякий раз, когда он слышал о чужих удачах, чужих победах. Удачливый человек был в глазах Ивана Михайловича похитителем, разорителем, стяжателем кусочка его славы, его удачи и успеха.

Самолюбие и тщеславие всегда, как голодный птенец, сидят с открытым клювом. Что бы ты туда ни бросал, какими лакомыми победами ни пытался насытить это прожорливое чрево, утоление вечной жажды наступает лишь на миг, на час, на день-два, и вот уже шум праздника на чужой улице напоминает о том, что твоему празднику пришел конец, а может быть, и забвение. И вот тогда-то проголодавшаяся змея самолюбия требует не упускать случая…

Иван Михайлович свой случай нее упустил.

10. ИВАН МИХАЙЛОВИЧ — ОТТОЧЕННЫЙ КЛИНОК

В Ловозеро Михайлов прибыл, безропотно подчиняясь дисциплине, но в душе остался, куда деться, горький осадок. По-человечески это так понятно! После успешно проведенной операции в Ленинграде, где ему досталось ликвидировать «правотроцкистскую низовку», публику многочисленную, но малоприметную, это была ссылка, хотя Кожухов в кадрах ему улыбнулся и сказал: «Езжай, семужки свежей покушаешь, отдохнешь…»

Вот Кожухову бы здесь и отдыхать. Разгар лета, только что-то оно, лето это, не разгорается, низкое небо смотрит ноябрем. Моросит мелкий частый дождик, воздух просто пропитан водой, мешающей дышать. По склонам сопок, в ложбинах белел так до июля и не сошедший снег.

Ловозеро Ивану Михайловичу не понравилось, с первого взгляда, с первой же прогулки из поселка на берег, а может быть, и сам Иван Михайлович не понравился Ловозеру.

Серая громада неба всей своей чугунной тяжестью привалилось к земле, и казалось, вот-вот обрушится вниз черным снегом. Порывистый ветер пинками гнал по озеру волну, выбегавшую далеко на берег, облизывая сходни разномастных деревянных сараюшек, где люди прятали лодки и рыбацкие снасти. Взбитая ветром белая пена над черной водой казалась снегом, слетевшим с распластанной на противоположном берегу туши Котовой сопки. Почему Котовой? По виду уж скорее «Китовой»… Тяжелый полог сумеречно тек над озером, над притихшей, истрепанной, как сиротская одежонка, землей, предвещая долгую темную непогоду. Ветер умудрялся быть колючим даже без пыли и снега, колол одним холодом. Лесок, тянувшийся между поселком и озером, был похож на голову драчуна, на которой после хорошей трепки среди изрядных проплешин местами еще уцелела небогатая поросль. Сбившиеся в небольшие рощицы низкорослые тощие сосенки крепко вцепились в кремнистую землю, держались дружно, стойко, а разбежавшиеся по проплешинам березки и рябинки под ударами ветра гнулись в пояс, словно их за неведомую вину угощали затрещинами. Мелкий кустарник и вереск дрожали под ветром, льнули к земле, казалось, что землю знобило. Все живое попряталось кто куда, а ветер кидался из стороны в сторону, рыскал, вроде как искал кого-то, на ком можно было сорвать свою злобу и показать, кто здесь хозяин. Ворвись такой ветер в город, то-то было бы пыли и грохоту, а здесь все, что можно было, уже сдуло и унесло, земля лежала вылизанная, чистая и сырая.