— Ахти мне, голубушка моя! — воскликнула мамка Григорьевна, с трудом поднялась на ноги и обняла ее. — Ты прости, молодец, мы потом поблагодарим… молебен во здравие тебе закажем…
— Веди ее наверх, я велела приготовить ей постель в светлице, — сказала княгиня. И княжну Зотову увели.
— Пойду и я, — сказал Чекмай, — дела много.
— Ступай. Моя благодарность потом будет.
Чекмай кивнул и вышел.
Глава четвертая
Ермачко Смирной отыскался на Ивановской площади. Он устал служить в Земском приказе, опять же — годы немолодые, ему за пятьдесят, уже с дубинкой за вором не побегаешь, да и хворь привязалась — именуемая почечуй. С этой хворью Ермачко пошел к лекарю-немцу, из тех, что приехали из Лифляндии при царе Борисе, и узнал, что она от долгого сидения приключается, а в приказе за столом случалось и от рассвета до заката сидеть. К тому же, наследство от дедова младшего брата, потерявшего в Смуту семью, вовремя осталось — домишко с садом. Домишко Ермачко тут же сдал купцу — благо тот стоял в хорошем месте, на Ильинке, а улица-то — торговая.
Потом он сговорился с площадным подьячим Савелием Винником, стал исполнять поручения. Совсем без дела — нельзя. Хотя бы потому, что дома — вдовая тетка, а выносить ее общество целый день — никаких сил не хватит.
Чекмай встретился со Смирным там, где русскому человеку приятно и сподручно встречаться, — в кабаке.
Он увидел человека, которого верней всего было бы назвать тусклым. Голос — тихий, ровный и невыразительный, взгляд погасший, движения — такие, будто он силу берег, и годы тоже какие-то невнятные: уже давно не молодец, пока еще не старец. По случаю знакомства выпили по чарочке, и Смирной малость ожил.
— Послужить князю — отчего бы нет? — сказал Ермачко. — Да только у меня условие есть.
— Говори.
— Меня как смолоду кликали Ермачком, так и по сей день кличут. Даже в столбцах Ермачком пишут. А я — Ермолай Степанович! Так-то! — вдруг воскликнул Смирной. — Желаю, чтобы Ермачком не кликали! У меня уж двое внуков, перед ними стыдно!
Криком в кабаке никого не удивишь, а Чекмая — и подавно.
— Будь по-твоему, Ермолай Степанович, — миролюбиво сказал он. — Не угодно ли тебе сегодня ж жаловать в гости к князю?
Впервые в жизни к Ермачку обращались столь уважительно. Он приосанился.
— Мне-то? А что ж! Угодно!
И снова ссутулился, снова заговорил тихо, уважительно, как будто ему стало стыдно за недавний возглас.
Когда стемнело, Чекмай через садовую калитку привел Смирного к князю.
— К твоей милости Ермолай Степанович, сын Смирной!
Князь был догадлив.
— Входи, Ермолай Степанович. Коли ты здесь — стало быть, готов служить.
— Готов служить твоей княжьей милости, — отвечал Ермачко, да так — словно служить придется под страхом смертной казни.
В горнице, где князь принимал сего гостя, было мрачновато, горели лампада перед образами да две дорогие белые свечи на столе. Князю было нелегко разглядеть остановившегося в дверях человека, к тому же, его в этот день допекала головная боль.
— Подойди поближе, Ермолай Степанович, — велел он.
Ермачко, смущаясь, исполнил приказание.
— Говори, кто таков.
Смирной доложил о себе; особо напирал на то, что в пору Смуты также был в ополчении, убежав из Москвы в Ярославль. Правду о своей службе Отечеству, впрочем, не сказал, а правда вкратце была такова: деньги на исходе, жена буянит, дочек приходится прятать на чердаке, пьяные литвины подожгли сарай, а в ополчении кормят, да оно и далеко от жены. Жена же, как только муж убежал, тут же спровадила младшую дочку замуж, и новобрачный муж увез их обеих в деревню, где служил боярским приказчиком дальний родственник.
О приказной службе он сказал так: исполнял, что было велено, следил, за кем прикажут, доносил разумно, а когда велели сидеть в приказной избе и переписывать столбцы — сидел безропотно.
Чекмай слушал все это, внимательно глядя на Смирного. Почему тот успешно выслеживал, кого велено, понятно: внешность до того заурядная, что запомнить ее совершенно невозможно. И речь у него, когда трезв, была невыразительна, голос размеренный и тихий. И ростом невелик, и сложение щуплое, по виду — ни дать ни взять приказный крючок, крапивное семя, что за бумагами белого света не видит.
— Стало быть, при поляках ты был в Москве, — сказал князь. — И на недругов наших нагляделся.
— Ляхов видывал, но чаще литвинов… — тут Ермачко глубоко вздохнул. — Черт бы их всех побрал.
— У тебя с ними свои счеты? — спросил Чекмай.