— Если вернется… — тихо сказал Чекмай.
— Если не вернется — значит, плохо ты его воспитал.
Князь рассказал о погибших стольниках Балашовых.
— Дурой нужно быть, чтобы парнишек в такое время в подмосковную отправлять. Им казалось, будто саблю в руку возьмешь — и она сама во все стороны разить примется, — князь вздохнул.
— Восемнадцать — это уж не парнишка.
— Кто в Смуту рос и мужал — тот и в пятнадцать почти что взрослый. А эти — в Кремле росли, живого казака, ляха и литвина, может, в глаза не видывали. Так что беремся за дело — будем разгребать Авгиевы конюшни.
Чекмай тихо засмеялся.
Мало кто на Москве знал, что сие речение означает. А князь и Чекмай — знали, поскольку монах, учивший их грамоте, был человеком книжным и немало таких историй вычитал и своими словами пересказывал.
Потом они из крестовой палаты пошли в покои княгини и деток — князь сделал жене краткое внушение, призывая к величайшей осторожности, а Чекмай исследовал, какие окошки куда глядят да нет ли чего подозрительного в чуланах, вроде окошка, заставленного старой рухлядью. Так он дошел до княжьей опочивальни и, подойдя к стене, погладил ножны длинной, в полтора аршина, сабли, что крепилась к персидскому ковру.
Это была знатная сабля, рукоять обложена чеканным позолоченным серебром, украшена бирюзой, в головке рукояти — немалой величины смарагд, на крестовине — пластина яшмы с бирюзовыми вставками. И деревянные ножны также обложены золоченым серебром, по которому мелкий цветочный узор и камешки бирюзы. Устье и наконечник ножен, а также охватывающие их обоймицы — сказочно хороши, обложены яшмой, по которой — тонкая золотая насечка, мелкие красные яхонты и смарагды в золотых гнездах. Отменно потрудились золотых дел мастера и немало, видать, отдали за саблю московские жители — оружие они преподнесли князю в знак благодарности за освобождение. Саблю эту князь очень ценил и берег, прицеплял к поясу редко, да и не биться же такой в бою. Боя она и не знавала.
Для боя было другое оружие — лучшие турецкие, персидские, черкасские клинки. А эта сабля — память, которая останется детям, внукам и правнукам. Это — честь.
Чекмай, глядя на нее, обычно вспоминал былое и улыбался.
И вот он уже третий день исполнял княжье поручение. Понимая, что настоящие заботы — еще впереди, он позвал друзей на угощение — как знать, когда еще будет для того время и возможность.
Глеб ничего не сказал, лишь кивнул, и Чекмай понял — он догадался. И то — новости по Кремлю разлетаются быстро…
Из светлицы, куда отправили ребятишек, донеслись вопли. Настасья и Ульянушка поспешили туда — разбираться. За ними пошел Митя. Олешенька был поздним и единственным ребенком, других детей у Мити, статочно, уже не будет, а в этом кудрявом, как отец, ангелочке — вся его жизнь.
Глеб и Чекмай молчали. Глеб, после сладких пряженых пирожков, шарил ложкой в почти опустевшей миске с солеными рыжиками. Чекмай смотрел на соленые огурцы, как будто решая — есть или не есть?
Но на самом деле это был беззвучный разговор.
— Я был бы с тобой, — говорил Глеб, — да вот только Ульянушка и дети… Мне детей подымать…
— А то я не разумею, — даже не взглядом, а молчанием своим отвечал Чекмай. — Не мучайся, не трави душу. Это в Смуту на войну шли все. А сейчас — тот, по кому плакать не станут ни жена, ни дети.
Пожалуй, если бы Чекмай смолоду завел жену и детишек, семейная жизнь стала бы для него привычной. Но потом — потом он все более понимал, что не для него это.
Спустились Ульянушка и Настасья, Митя пришел чуть позже — развлекал детишек скороговорками.
— Подрались из-за дурости, кто-то кому-то подножку подставил, — сказала мужу Ульянушка. — Дело житейское. Мишенька на косяк налетел, шишка у него на лбу.
— Если сейчас будут синяков и шишек бояться, что из них вырастет? — спросил Чекмай. — А шишка заживет! Снегу ком нажми и к ней приложи.
Ульянушка и Настасья стали наперебой рассказывать о своем опыте лечения парнишек, которые куда только не залезали и откуда только не падали. Чекмай усмехался — он чуточку завидовал Глебу, но не показывал этого. А тут и Митя спустился.
— Четверть четверика гороха без червоточинки, — сказал он. — И бредут бобры в сыры боры, бобры храбры, до бобрят добры. Авось хоть немного в светлице будет тихо.
В сени с крыльца вошел человек и распахнул дверь в горницу.
— Мир дому сему, — негромко сказал статный русоволосый молодец в простом тулупчике, но с богатым меховым колпаком в руке.
Тулупчик распахнулся, под ним был туго перепоясанный синий кафтан, а на поясе — длинный нож немецкого дела, с костяной рукоятью, в занятных ножнах — эти ножны имели на себе еще кармашек для другого клинка, вершков трех в длину.