В тот раз она заговорила со мной впервые. Больше того, я раньше вообще не слышал, как она говорит. Я заметил, что ее манера произносить фразы такая же, как и у Альберто. Они оба говорили медленно, выделяя некоторые ничего не значащие слова, настоящий смысл которых, казалось, был понятен только им, а другие, на первый взгляд гораздо более значимые, проглатывая самым непонятным образом. Это был их настоящий язык, их собственный, неподражаемый вариант итальянского. Они и название ему придумали: финци-континийский.
Соскользнув по поросшему травой склону, я подошел к основанию ограды парка. Там было гораздо жарче, несмотря на тень, пропитанную запахом крапивы и папоротника. Светлая головка Миколь была освещена солнцем, она разговаривала спокойно и уверенно, словно наша встреча не была чисто случайной, как если бы мы с раннего детства все время встречались здесь, на этом месте.
— Ты преувеличиваешь, — сказала она. — Подумаешь, одна переэкзаменовка!
Конечно, она надо мной смеялась, наверное, даже презирала меня. В общем-то совершенно нормально, что подобная вещь случилась со мной, сыном таких заурядных людей, полностью уподобившихся окружающим, — в общем, почти гоям. Какое право я имел изображать трагедию?
— Я думаю, ты сама преувеличиваешь, — ответил я.
— Да? — хмыкнула она. — Тогда расскажи мне, пожалуйста, почему ты не пошел домой обедать?
— Откуда ты знаешь? — вырвалось у меня.
— Знаю, знаю. У меня есть свои источники.
Наверное, Мельдолези, подумал я, это мог быть только он. И действительно, я не ошибался. Но какое это имело значение? Провал на экзамене вдруг отошел на задний план, стал какой-то детской проблемой, которая уладится сама собой.
— Как это ты там стоишь? — спросил я. — Кажется, что ты в окне.
— У меня под ногами моя замечательная лестница-стремянка, — ответила она, четко выговаривая почти по слогам «моя замечательная» в своей обычной манере.
С той стороны лестницы вдруг раздался громкий лай. Миколь повернулась, посмотрела через плечо. Скорчила рожу собаке, а потом снова повернулась ко мне.
— Фу! — фыркнула она. — Это Джор.
— Какой он породы?
— Датский дог. Ему только год, а весит он целый центнер. Он вечно за мной ходит. Я часто пытаюсь запутать следы, но он уж обязательно найдет меня, будьте уверены. Ужасная собака. — А потом сразу продолжила: — Хочешь сюда? Если хочешь, я тебе покажу, что ты должен сделать.
Сколько лет прошло с того далекого июньского дня? Более тридцати. И все же я закрываю глаза, и Миколь Финци-Контини, вот она, передо мной, смотрит на меня, разговаривает со мной, свесившись со стены своего сада. Она еще была ребенком в том 1929 году, тринадцатилетняя девочка, худая и светловолосая, с огромными, светлыми, магнетическими глазами. А я был тогда мальчишкой в коротких штанишках, очень тщеславным, очень домашним, малейшей школьной неприятности достаточно было, чтобы повергнуть меня в отчаяние. Мы смотрели друг на друга. Над ней небо казалось особенно голубым и каким-то плотным. Жаркое летнее небо, абсолютно безоблачное. И ничто не могло изменить его. Оно так и осталось неизменным, по крайней мере в памяти.
— Так ты хочешь или нет?
— Ну… не знаю… — начал было я, поглядывая на стену. — Мне кажется, что тут слишком высоко.
— Это ты плохо посмотрел, — ответила она нетерпеливо. — Смотри, тут… и тут… и там, — она показала пальцем, чтобы я смог разглядеть, — здесь везде зарубки, а наверху гвоздь. Я сама его вбила.
— Да, опоры есть, — сказал я неуверенно, — но…
— Опоры? — Она со смехом перебила меня. — Я их называю зарубки.
— Ну и неправильно. Они называются опоры, — сказал я твердо и упрямо. — Сразу видно, что ты никогда не была в горах.
Я с детства страдал от головокружений, поэтому даже простой подъем меня смущал. Когда я был маленьким, мама с Эрнесто на руках (Фанни тогда еще не родилась) водила меня на Монтаньоне. Она сидела в траве на площадке, где заканчивалась улица Скавдьяна. Оттуда можно было разглядеть крышу нашего дома в море других крыш, рядом с громадой церкви Святой Марии в Вадо. Не без страха, помнится, только потому, что мама была рядом, я свешивался с парапета, отделявшего площадку от полей, и смотрел вниз, в овраг глубиной метров тридцать. Почти всегда, вдоль отвесной стены кто-нибудь поднимался или спускался: молодые каменщики, крестьяне, грузчики, все с велосипедами на плечах, старые усатые рыбаки, ловившие лягушек и амиуров, с удочками и корзинками — все они жили в Куакио, Понте-делла-Граделла, Коккомаро, Коккомарино, Фокоморто, все они торопились и поэтому, вместо того чтобы идти через ворота Святого Георгия или Святого Иоанна (потому что в те времена городские укрепления еще были целы, в стенах не было дыр и проломов, и в этой части стена тянулась на добрых пять километров), шли по дороге вдоль стены. Некоторые выходили из города: в этом случае они, пройдя через площадку, перелазили через парапет, сползая по нему, пока носок ноги не доставал землю или выбоину в старой стене, и в минуту оказывались на лугу под стеной. Другие шли из деревни: тогда они появлялись наверху с немного застывшим взглядом. Мне всегда казалось, что они смотрят прямо на меня, но я ошибался, конечно, они просто сосредоточенно выбирали опору покрепче. Каждый раз, когда они повисали на стене, обычно вдвоем, один впереди, другой сзади, я слышал их неторопливый разговор, они говорили на своем диалекте, как если бы просто шли по сельской дороге среди полей. Какие они спокойные, сильные, смелые! — думал я. Вот они подтянулись в нескольких сантиметрах от моего лица, так что я видел свое отражение в их глазах и ощущал исходивший от них запах вина; вот ухватились покрепче толстыми мозолистыми пальцами за внутренний край парапета; вот из пустоты возникало все их тело и — оп-ля! Вот они здесь. Я бы никогда не смог так, повторял я себе всякий раз, глядя, как они удаляются. Я испытывал восхищение, но и какой-то ужас одновременно.