Но теннисный корт действительно оставлял желать лучшего; кроме того, он был единственный, и ждать своей очереди приходилось слишком долго. Поэтому ровно в четыре каждый день, наверное в основном для того, чтобы пятнадцатилетние члены нашей разнородной группы не очень сожалели о тех часах, которые могли бы провести под крылом маркиза Барбичинти, появлялся Перотти. Его бычья шея краснела и напрягалась от усилия, с которым он удерживал в руках, затянутых в перчатки, огромный серебряный поднос.
Поднос был полон: бутерброды с анчоусами, с копченой лососиной, с икрой, с паштетом из гусиной печени, с ветчиной; маленькие волованы, наполненные курятиной с бешамелью; крошечные пирожные, конечно, из пользовавшегося заслуженной популярностью магазинчика сладостей, который синьора Бетсабеа, знаменитая синьора Бетсабеа (Да Фано), уже несколько десятилетий содержала на улице Мадзини к огромной радости и удовольствию всего города. И это еще не все. Не успевал добрый Перотти установить поднос на плетеный столик, специально поставленный у бокового входа на корт под полосатым красно-белым зонтом, как появлялась одна из его дочерей, Джина или Дирче, обе примерно тех же лет, что и Миколь, обе служившие в «доме»; Дирче была горничной, а Джина кухаркой (два сына, Титта и Бепи, один лет тридцати, а другой — восемнадцати, ухаживали за парком, и как садовники, и как огородники; нам никогда не удавалось увидеть их вблизи, только издалека, они работали, склонившись низко к земле, быстро поворачивались, когда мы проезжали на велосипедах, и с иронией смотрели на нас голубыми глазами). Одна из дочерей тащила за собой по тропинке, которая вела к большому дому, столик на резиновых колесах, уставленный графинами, кофейниками, стаканами и чашками. А в фарфоровых и латунных кофейниках были чай, кофе, молоко; в украшенных перламутром графинах богемского хрусталя — лимонад, фруктовый сок и скивассер — напиток из равных частей воды и малинового сиропа с ломтиками лимона и виноградинками, который Миколь предпочитала всем остальным и которым особенно гордилась.
Ох уж этот скивассер! В перерывах между играми Миколь брала бутерброд, выбирая всегда ветчину, видимо подчеркивая свое презрение к религиозному конформизму, и одним глотком выпивала стакан своего любимого питья, со смехом предлагая и нам выпить «за упокой Австро-Венгерской империи». Рецепт, рассказала она, был прямо из Австрии, из Офгаштейна, куда они с Альберто ездили в тридцать четвертом на две недели покататься на лыжах. И хотя скивассер, как явствовало из названия, был зимним напитком и должен был подаваться горячим, кипящим, в Австрии были и те, кто продолжал пить его летом в охлажденном виде, со льдом и без ломтика лимона. В этом случае его называли химбеервассен.
Но, добавляла Миколь с комической важностью, поднимая палец, извольте заметить, виноградинки в классический тирольский рецепт придумала добавлять она сама. Это было ее изобретение, и она им очень дорожила, так что нечего смеяться. Виноград представлял собой личный вклад Италии в святое и благородное создание скивассера или, точнее, «в итальянский вариант этого напитка, чтобы не сказать феррарский, чтобы не сказать… и так далее и так далее…».
Прошло некоторое время, прежде чем перед нами стали появляться другие обитатели дома.
Тут кстати было бы вспомнить любопытный случай, который произошел в самый первый день. Я вспоминал о нем в дни, когда ни профессор Эрманно, ни синьора Ольга еще не выходили к нам — я думал, что те, кого Адриана Трентини называла старой coté[4], решили держаться подальше от теннисного корта: возможно, чтобы своим присутствием не смущать, не создавать неловкости в этих приемах, которые в общем-то были не приемами, а простыми встречами молодежи в саду.
Этот случай произошел в самом начале, сразу после того, как мы вошли, и Перотти с Джором стоял у входа и смотрел, как мы удаляемся на велосипедах по аллее, ведущей к дому. Проехав по странному, слишком массивному мосту через канал Памфилио, наша кавалькада оказалась в сотне метров от одинокого неоготического здания magna domus, или, если быть совсем точным, от мрачной площадки перед домом, вымощенной гравием и полностью погруженной в тень. Тут наше внимание было привлечено двумя фигурами, застывшими прямо по середине площадки: пожилая дама сидела в кресле с целой горой подушек за спиной, а молодая цветущая блондинка, скорее всего горничная, стояла перед ней. Как только синьора заметила нас, ее, казалось, охватила паника. Она замахала руками, показывая, что мы не должны приближаться, выезжать на площадку, где она сидела, поскольку там, за ней, нет ничего, кроме дома. Мы должны были повернуть налево, по дорожке, вдоль которой росли вьющиеся розы, она нам на нее показала, — в конце этой дорожки (Миколь и Альберто уже играют, разве нам, с нашего места, не слышны удары ракеток по мячу?) и находится теннисный корт, мы не можем заблудиться. Это была синьора Регина Геррера, мать синьоры Ольги. Я ее сразу узнал по особенной, необыкновенно яркой белизне густых волос, уложенных валиком на затылке; этими волосами я в детстве всегда восхищался в храме, когда мне случалось увидеть ее за решеткой женской половины. Она размахивала руками и одновременно делала знаки девушке — это, как потом оказалось, была Дирче, — чтобы та помогла ей подняться. Она устала сидеть на воздухе и хотела вернуться в дом. И горничная тотчас же с готовностью отозвалась.