Если бы логотесис останавливался на установлении некоего ритуала, т. е., в сущности говоря, риторики, то основатель языка был бы ничуть не больше автора системы (как правило, его называют философом, ученым или мыслителем). Иное дело — Сад, Фурье и Лойола, это формулировщики (как правило, таких людей называют писателями). На самом деле, чтобы досконально обосновать новый язык, необходима четвертая операция, операция театрализации. Что же такое «театрализовать»? Это означает не декорировать представление, но обезграничивать язык. Хотя все трое — из-за своей исторической позиции — были вовлечены в идеологию репрезентации и знака, наши логотеты все-таки производят уже тексты; т. е. гладкость стиля (какую мы можем найти у «крупных» писателей) они умеют замещать объемом письма. Стиль предполагает и практикует оппозицию между фоном и формой; это «клееная фанера» некоей подструктуры; а вот письмо приходит в момент, когда оно производит для себя эшелонированную структуру означающих, при которой никакое основание языка уже невозможно уловить; поскольку стиль мыслится как «форма», он имеет в виду некую «консистенцию»; писатель же — если заимствовать лакановскую терминологию — знает одни лишь «инсистенции»1. И вот что делают три наших классификатора: каким бы ни считать их стиль, хорошим, дурным или средним, не имеет значения; они настаивают, и в этой операции взвешивания и проталкивания нигде не останавливаются; пока стиль абсорбируется в письмо, система распадается в систематику, роман — в романность, молитва — в фантазматику: Сад — уже не эротик, Фурье — не утопист, а Лойола — не святой; в каждом из них остается лишь сценограф, тот, кто рассеивается в носителях, коих он насаждает и эшелонирует до бесконечности.
Итак, если Сад, Фурье и Лойола являются основателями языка, и если они только таковы, то это как раз для того, чтобы ничего не говорить, чтобы соблюсти некую передышку (если бы они хотели нечто сказать, то хватило бы лингвистического языка, языка коммуникации и философии: можно было бы подвести им итог, но это не удается ни для одного из наших авторов). Язык, поле означающего, выводит на сцену отношения инсистенции, а не консистенции; в отставку отправляются центр, вес, смысл. Наименее центрированный логотесис — разумеется, у Фурье (страсти и светила непрестанно рассеиваются, вентилируются), и, наверное, поэтому логотесис Фурье наиболее эйфоричен. Для Лойолы, конечно же, как мы увидим, Бог представляет собой Знак, внутренний акцент, глубокую складку, и мы не будем оспаривать этого святого у Церкви; однако же, попадая в огонь письма, этот знак, этот акцент, эта складка в конечном итоге исчезают: логотетическая система ошеломляющей тонкости благодаря уловкам производит или хочет производить семантическое безразличие, равенство вопрошания, мантику2, в которой отсутствие ответа соприкасается с отсутствием отвечающего. А для Сада, конечно, существует нечто взвешивающее язык и превращающее его в центрированную метонимию, но это нечто есть ебля («Все имморальности нанизываются друг на друга, и чем больше мы предаемся имморальности ебли, тем с большей необходимостью мы оказываемся счастливыми»), т. е. распространение, осеменение в буквальном смысле.