Четверостишия Хайяма жили в тени, а все же не затерялись, ибо все приходит в срок. Но долог был путь поэта XI столетия к мировой славе, к его негаданным европейским читателям. Долог был и путь «возвращения» на родину в новом блеске, с новой мощью.
Такой всесветной, всеобщей известности не знают другие великие поэты, писавшие на фарси. Может быть, только Хафиз, и то – сомнительно. Полускрыты наплывами тумана, чуть брезжут «в дыму столетий» глыбы больших творений, а четверостишия Хайяма – на устах у всех, кому нужна поэзия. Такая вот удача… Нет в этом укора кому-либо, ибо есть судьба Гомера и есть судьба Катулла. Оба для нас велики, хотя и по-разному.
В чем же разгадка этой судьбы? Национальная, мировая слава поэта (сколь счастливей живописец, ваятель, композитор!) всегда связана с проблемой перевода… Это ужасно, но за пределами восприятия иноплеменных читателей – все языковое богатство поэта, вся сила слов, вся стиховая мощь… Что же осталось, какая энергия обеспечила непрерывность девятисотлетнего «перелета» в будущее?
Быть может, здесь уместны строки Евгения Боратынского, создателя великих русских стихов, небольших по объему:
«Острым лучом» рассекла поэзия Омара Хайяма, его мятежная дула – толщу столетий. Приход этой творческой воли в христианский мир Запада совпал с новой фазой развития европейской поэзии. Лирика Хайяма была созвучна этому нахлынувшему скепсису, гедонизму, низвержению кумиров и поискам в мире безверия нравственной опоры. Этому бунту против Творца, этой изощренной утонченности, этой жажде откровений с Востока…
Заметим, что сказанное новооткрытым восточным поэтом было заключено в наиболее «выигрышную», «компактную», наиболее доступную тогдашнему европейскому восприятию форму… Ведь нужно иметь в виду, что классические «твердые формы» персидско-таджикской поэзии (и газель, и касыда, и рубаи, представляющие собой, в сущности, каждая – одну, единую строфу) суть прежде всего – «единицы» поэтического мышления. Такими единицами на Западе являются, например, сонет, рондо, баллада и, наиболее распространенная, – простое четверостишие… Вот в этой еще точке совпали вдруг западный и восточный ход мысли.
В одном из сочинений Мережковского есть ослепительная, чрезвычайно важная мысль. Положим, не новая, но глубоко выношенная, прочувствованная всей душой. Наш выдающийся критик так умел писать даже просветительские брошюры, что, делая выписку, трудно остановиться: «В органическом, непроизвольном процессе творчества гений, помимо воли, помимо сознания, неожиданно для самого себя, приходит иногда к таким комбинациям чувств, образов и идей, глубину и значительность которых дано оценить только отдаленным поколениям читателей. В этом смысле поэт носит в своей груди не только прошлое, но и неизвестное будущее всего человечества. Весьма вероятно, что через несколько столетий другие поколения читателей найдут в Эсхиловом Прометее новое, еще недоступное нам, философское содержание, и они будут правы со своей точки зрения.
Бессмертные образы мировой поэзии служат для человечества как бы просветами, громадными окнами в бесконечное звездное небо: каждое поколение подходит к ним и, вглядываясь в таинственный сумрак, открывает новые миры, новые отдаленнейшие созвездия, незамеченные прежде, – зародыши неиспытанных ощущений, неосознанных идей; эти звезды и раньше таились в глубине произведения, но только теперь они сделались доступными глазам людей и засияли вечным светом. Как бы ни были усовершенствованы способы исследования – анализ, критика, вкус, – всей глубины звездного неба исчерпать невозможно: будущее поколение снова подойдет к просвету и откроет в гениальном произведении новые миры, новые созвездия…»
Европейскими переводами в стихах Хайяма были указаны новые «созвездия», новые мысли, всей суммы которых автор никак не мог предвидеть. Одно было попросту прочитано в свой час, другое как бы извлечено из недр, третье – привнесено… Очевидно, эта «отсебятина» при переводе неизбежна. Наверное, она и не совсем бесплодна. Конечно, в том единственном случае, когда переводчиком поэта является поэт, пусть даже немного меньший. Не зря Мандельштам назвал поэта-переводчика «могучим истолкователем автора».