Из сухих горящих глаз Сильвии сами собой покатились слезы. Среди всего этого кошмара вдруг увидеть подобное совершенство! Она дотронулась до миниатюрной ручонки, и пальцы девочки схватили ее мизинец с неожиданной для столь крохотного существа силой. Боже, какие же у нее малюсенькие ноготочки — ну точь-в-точь жемчужные зернышки…
На ее плечо легла рука сестры Игнации.
— Господь спас вас и ваше дитя. Это же чудо, что ни вы, ни оно не пострадали. Спуститься с такой высоты…
При этих словах Сильвия прямо оцепенела. Как, значит, монахиня считает, что этот ребенок ее,а не Энджи?! Что ж, ошибка вполне естественная. Кто, кроме матери, пошел бы на такое?! Вынести весь этот ад!..
Картины недавнего прошлого, во всем их хаосе, встали перед ее мысленным взором. Никос. Лицо ее ребенка, увиденное ею всего на один краткий миг. Бледно-голубые глаза Джеральда, неотрывно следящие за тем, как она раздевается.
И тут ее сознание разом прояснилось, словно луч солнца пробился сквозь тучи, как на картине средневекового художника. Или на страницу рукописи упал свет лампы и неясные каракули обрели смысл.
Никто никогда не должен этого узнать. Ведь если она заберет этого ребенка как своего, не будет никого, кто мог бы лишить ее этого права. Ни Энджи… ни сестра Пола…
Разве что сестра Игнация. Но она, кажется, уже наполовину рехнулась после всего, что было, и к тому же, пусть безотчетно, дала свое благословение. Никаких бумаг или записей тоже не осталось — весь этаж, где располагалось родильное отделение, разрушен взрывом.
Итак, ей ничто не грозит! При мысли об этом Сильвия задрожала. „Как я могу думать такое? Это же ужасно! Отказаться от собственного ребенка… Кто знает, кому он может достаться? В нашем мире столько разных безумцев… Вот если бы знать, что девочка попадет в семью Энджи… Ведь там люди наверняка приличные, как и в ее семье. И у них не возникнет сомнений в том, что девочка их".
Но тут же на смену этим рассуждениям пришли другие:
„Но разве я смогу так поступить? Хватит ли у меня сил? Никогда больше не увидеть собственной дочери? Не увидеть, как она растет?!"
Но тут Сильвия стала думать о том, какой была бы ее жизнь, жизнь ее ребенка, если бы Джеральд развелся с ней. То есть лишил бы ее не только своей любви, но и своей защиты. Опозоренная, она воспитывала бы девочку одна, не имея никакой поддержки.
Одна. Без мамы. Без Джеральда.
Впрочем, она тут же поняла, что останется-то не просто одна. Все будет гораздо хуже. Ведь на руках у нее будет ребенок! Ребенок, который никому не будет в радость. Даже Никосу!
Она вспомнила, как тяжело болела после смерти мамы. Что, если и сейчас она тоже заболеет? Или даже умрет? Кто станет тогда заботиться о ребенке? Кто даст ему свою любовь?..
И все равно она была не в состоянии поверить, что всерьез допускает возможность лишиться своего ребенка. И взять чужого! Да это же за гранью разума, это…
Единственное, что остается сделать. Единственное, что имеет смысл…
„Нет, нет, НЕТ! — возразил внутренний голос. — Ты не должна. Не должна даже думать об этом".
А что? Муж Энджи ни о чем не догадается! Он ведь не видел девочку. Раз так, то моего ребенка будет любить так, как можно любить лишь собственную плоть. И потом, Энджи, кажется, говорила о других детях? Да-да, точно говорила. О двух девочках! Значит, у ребенка будут две сестрички. Настоящая семья…
Внутренний голос, однако, не сдавался: „…но это же страшно — взять на себя такой грех перед Богом!"
Но у меня зато будет Джеральд, а у ребенка любящий отец. Тот, кто станет о нем заботиться, воспитывать…
Сильвия взглянула на точеное, словно камея, личико девочки, спящей у нее на руках. Ей захотелось плакать: вскоре слезы действительно закапали из глаз, потекли по грязной простыне, в которую была запеленута девочка, застревая в складках. Сильвии показалось, что в груди у нее трутся друг о друга острые осколки и холодные уколы пронзают ее сердце.
Да, решила она, так, возможно, будет лучше…
Но как сможешь ты забыть ее, твое дитя? Господи, никогда не видеть, как она растет, как играет. Не иметь возможности любить ее. Просто держать на руках…
Выбор был за нею. Притом решать надо было безотлагательно. На нее в упор смотрела сестра Игнация. Монахиня явно ждала от нее каких-то слов. Итак, решать необходимо сейчас.
С трудом подавив слезы, Сильвия подняла голову и встретилась с прищуренным взглядом сестры Игнации.
Она уже приняла решение.
— Да, — ответила Сильвия. — Это и в самом деле чудо, правда?..
ЧАСТЬ I
Огонь объял всего меня, но еще больше жжет меня пламя желания моего.
Сердцем отрекаюсь от грехов моих, ибо за них мне грозит Твое справедливое Возмездие, но более всего потому, что они есть оскорбление Тебя, моего Господа, воплощения добра и предмета любви моей.
1
Бруклин, 1959 год
— Падре, дайте мне свое благословение, потому что я согрешила.
Шестнадцатилетняя Роза Сантини, съежившаяся во мраке исповедальни, чувствовала, что ее коленные чашечки, опирающиеся на специальную деревянную подставку, не выдерживают этого стояния. Все было здесь как всегда — и запах пчелиного воска, смешанный с запахом ладана, и монотонные звуки вечерней молитвы, доносящиеся до нее, но откуда же этот смертельный испуг, словно она исповедуется впервые? Сердце так громко бьется в груди, отдаваясь в ушах, что Розе казалось: падре наверняка слышит это, даже без своего слухового аппарата.
„Я знаю, чего вы ожидаете, падре, — подумала она, — всего, в чем обычно исповедуются подростки: „Я солгала, что сделала домашнее задание", „Я съела в пятницу „хот дог", „Я ругнулась на сестру". О, если бы мне не надо было каяться ни в чем другом…"
То, что сделала она, было в миллион раз хуже. То был смертный грех.
Роза сжала в кулаке четки, так что бусинки впились ей в кожу. Она чувствовала, как ее бросает в жар и лицо горит, словно грипп начинается. Но она знала, Что совершенно здорова. Это было куда хуже болезни. Что такое колики в животе или больное горло по сравнению с вечными муками ада?
Ей вспомнилось, как в первом классе сестра Габриелла сравнивала исповедь с омовением души. Розе представлялось тогда, что она лежит распростертая на столе, а над ней склонился священник. Рукава сутаны закатаны, ладони в мыльной пене — и он изо всех сил оттирает ее душу, а затем налагает епитимью, торопливо произносит молитвы „Отче наш" и „Аве Мария", словно разбрызгивает последние капли воды, чтобы стереть остатки грязи.
Но сегодня — Роза в этом убеждена — ее душа настолько черна, что никакими стараниями ее не отмыть. Самое лучшее, на что она может надеяться, это довести цвет до грязно-серого — такой бывает в коммерческой рекламе по ТВ, когда показывают результат применения не того моющего средства, которое требуется.
— …Уже две недели, как я не исповедовалась, падре, — продолжила она тихим шепотом.
Роза посмотрела на решетку исповедальни. Сквозь нее смутно угадывался силуэт священника. Когда она была маленькая, вспомнилось ей, то верила, что там, за решеткой, сам Господь Бог… Ну, почти… Скорее, Бог говорил с ней через Его вестника, все равно как по междугородному телефону, только находился он значительно дальше, чем Топека или Миннеаполис.
Сейчас она, конечно, знает, что за решеткой никакой не Бог, а всего лишь старый отец Донахью. Тот самый, что на воскресной мессе все время хрипит и откашливается и чья ладонь, опускающая на ее высунутый язык облатку, пахнет сигаретами. Но все равно, пусть это не Бог, а скрипучий старый падре, страх, сидящий глубоко в животе, не отпускает. Потому что сейчас судить ее все-таки будет сам Господь. Если захочет, он может устроить автомобильную катастрофу и сделать ее инвалидом или наслать на нее рак — и она исчезнет насовсем. Взять хотя бы ту бедняжку, о которой рассказывала им сестра Перпетуа: она усомнилась в своей вере и решила, что беременна, а когда ей разрезали живот, то обнаружили, что внутри у нее не ребенок, а чудовищная опухоль (по словам сестры, даже с зубами и волосами)размером с арбуз.