Прохладная пустота внизу подействовала на него благотворно. Головная боль стала утихать.
Большой старый дом выходил окнами на залив Литл Нек. Боже, скольких трудов ему стоило уговорить Бернис въехать сюда после свадьбы. Правда, выплаты по закладной казались ему просто убийственными, но все равно он настоял тогда на своем. Бернис же во что бы то ни стало хотела жить в одном из коттеджей, выдержанных в псевдоготическом английском стиле, на берегу залива. Главный ее довод: там гораздо легче поддерживать чистоту. „Не то что, — говорила она, — этот домина с его пожелтевшим сосновым паркетом восьмидесятилетней давности, где щели забиты пылью, потрескавшимися от постоянных океанских ветров оконными рамами и с пришедшей в полную негодность шпатлевкой". Полгода ушло у них на то, чтобы перекрыть крышу, заменить водосточные трубы и соскоблить со стен несколько слоев старой краски, прежде чем они смогли въехать. И лишь когда с покраской, поклейкой обоев и обновлением полов было покончено, Бернис смягчилась. Даже на нее действовало обаяние этого дома: необшитые стропила, уютные оконные ниши, веерообразный витраж над входной дверью…
Макс прошел к раковине, не зажигая света. Впрочем, кое-что он мог видеть — каменные плиты пола отражали тусклый свет луны. Взгляд его остановился на кирпичном патио под окном. Он увидел, что его окаймляют бледно-желтые нарциссы: их ряды напоминают аккуратный частокол, поднимающийся из перекопанной земли. При виде произрастающей из глубины новой жизни Макс почувствовал неожиданный прилив радости, но тут же подумал, снова впадая в уныние: „Они наверняка уже несколько дней как проклюнулись, может, даже целую неделю, а я и не замечал. Будь я моложе, ни за что не пропустил бы появление первых нарциссов".
Неожиданно мысли Макса перенеслись в детство, он вспомнил отца. Однажды, летним вечером, Макс играл в крокет на заднем дворе вместе с двумя старшими братьями. В ту пору ему было лет четырнадцать, а папе… сколько же ему могло быть? Возраст отца почему-то, казалось, никогда не менялся. Та же лысина, не считая пряди, спадавшей на лоб (он называл ее „моя ослиная челка"), тот же нависший над поясом животик… Хотя прошло уже более двадцати лет, тот летний вечер стоял перед глазами. Каждая мельчайшая подробность как бы отфильтровалась в его памяти, словно пройдя в мозгу через воротца, как в крокете; в его ушах ясно раздавались удары деревянного молотка по крокетному шару. Запах свежескошенной травы перемешивался с дымом жарившихся гамбургеров. Ими занимался папа; на крыльцо мама поставила поднос с налитыми доверху стаканами чая со льдом. Боже, он до сих пор помнит, как болело запястье в том месте, где у него был солнечный ожог. Глядя на перепачканные травой штаны, Макс не столько готовился к удару, сколько думал о взбучке, которую закатит ему мама. А тут еще Эдди начал подшучивать над ним насчет того, сколько времени он сидит, запершись, в уборной. Макс поднял голову и увидел отца в старых мешковатых шортах и бейсбольном козырьке, стоящего возле жаровни с тлевшими углями с лопаточкой в руке. Он смотрел куда-то вдаль, и по щекам его текли слезы.
Макс никогда не видел своего отца плачущим, и сейчас это зрелище ошеломило его. Сперва ему пришло в голову, что папа, наверно, потерял работу. Правда, он прекрасно знал, что Норм Гриффин преподает математику в Питтсфилдской средней школе уже целую вечность — и его увольнение так же маловероятно, как невозможно представить, что Гарри Трумэн из демократа сделался республиканцем. Думать о чем-нибудь худшем Макс даже не попытался и поэтому объяснил себе отцовские слезы так: „Во всем виноват дым, который попал ему в глаза…"
Но теперь, с высоты прожитых лет, Макс, казалось, понял, почему плакал отец: „Может статься, до него в тот момент дошло, что поезд уже остановился и никуда не едет. Потому что прибыл на конечную станцию".
…Стакан он обнаружил в сушке. Его взгляд упал на кафельную плитку над мойкой. „Треснутая, надо заменить", — подумал он и тут же вспомнил, почему до сих пор этого не сделал. Ему нравился этот изъян. Нравился потому, что Бернис ничего не могла с ним поделать, сколько бы его ни драила и ни полировала.
„Как и со мной, — невольно подумалось ему. — Со мной она тоже ничего не может поделать, как и с этой треснутой плиткой. Хотя, видит Бог, старается изо всех сил".
И с Обезьянкой у нее тоже ничего не получается. Мальчишница, непоседа, что на уме — то и на языке. Такой она выросла. Он стал называть дочку Обезьянкой еще тогда, когда она училась ходить, переваливаясь с удивительной быстротой на своих крошечных ножках. А эти пальчики, постоянно сжимающие банан… Настоящая Обезьянка, от которой не знаешь чего ждать. Теперь место бананов заняли велосипеды, скейтборды и Бог знает что еще. Только вчера Бернис, заламывая руки, поведала ему о последней выходке дочери — Обезьянка съезжала по водосточной трубе.
Поднявшись наверх, Макс заглянул в детскую. Лицо ее при свете, проникающем через открытую дверь, казалось, принадлежит четырех-пятилетней девочке, в сущности, еще совсем ребенку, нежному и беззащитному. Затем его взгляд остановился на торчавших из-под одеяла длинных ногах и вытянутой руке: шрам на коленке, обкусанные ногти со следами потрескавшегося красного лака. Мэнди уже почти десять, и не успеешь оглянуться, как она станет подростком. Над ее детской деревянной кроваткой висит рекламный плакат. Интересно, подумал он, когда она его сюда повесила? И куда подевались плюшевые зверюшки, всегда лежавшие возле кровати?
И тут его осенило: „Мэнди уже не ребенок".
Сердце его наполнилось грустью, и Макс представил себе, как в один прекрасный день дочь покинет его, чтобы отправиться в колледж, — и день этот уже не за горами.
На цыпочках подойдя к кровати, он поправил прядь волос, прилипших к щеке. У Мэнди были густые вьющиеся рыжие волосы, как у Бернис, только оттенок не морковный. Этот цвет, казалось, сошел с полотен Тициана и Рубенса.
Обезьянка в последнее время вроде была немного пришибленная. Или это просто ему показалось? Что-то ее как будто беспокоит. Половина еды на тарелке остается нетронутой. А вчера вечером, когда он зашел к ней перед сном, вдруг прижалась к нему и стала просить, чтобы он не уходил и не оставлял ее одну в темноте.
Бернис, как обычно в таких случаях, произнесла фразу насчет того, что „девочка находится в переходном возрасте". Макс, однако, сомневался. Обезьянка в последнее время начинала его серьезно беспокоить. Гораздо больше, чем полагалось бы нормальному родителю.
„Ну признайся, — мысленно обратился он к себе, — ты ведь боишься, что Мэнди вырастет и станет такой же, как ее мать!"
В сущности, подумал Макс, что в этом ужасного? По-своему Бернис во многих отношениях была женщиной исключительной. Проводись в стране конкурс на лучшую экономку, повара, хозяйку дома, ей бы наверняка досталась корона „Мисс Америка". Да и фигура у нее такая же стройная, как и в то время, когда они только поженились, хотя трудиться над ее сохранением Бернис приходится теперь куда больше, чем прежде. Она по-прежнему чертовски привлекательна. На прошлой неделе, когда они заправлялись на бензоколонке, он услышал, как один из заправщиков прошептал своему приятелю: „Да, такую бабу я бы сам с кровати не согнал!" При воспоминании об этом Макс невольно улыбнулся. Вероятность ее измены была не больше вероятности того, что Статуя Свободы в состоянии задрать свою юбку.
И главное, Обезьянку она любила нисколько не меньше, чем он сам. Так почему же тогда Макс покрывается холодным потом при одной лишь мысли о том, что настанет день и Мэнди посмотрит на него холодными карими глазами своей матери и произнесет: „Ради всего святого, неужели ты не можешь в конце концов запомнить, что, прежде чем выйти из туалетной комнаты, следует обязательно опустить крышку унитаза?"