— Поэт Октай Суван!
Но поэт и на этот раз не обернулся. А ведь не мог не услышать, значит, не придал значения такой мелочи, как узнавание его персоны в захолустном городке.
Бакы не мог успокоиться, ему хотелось довести все до крайности, до абсурда, что-то с ним стало, он завелся. Неужели снадобье Зулейки ударило в голову?
Он вплотную подошел к прохожему и прямо у затылка поэта громко крикнул:
— Поэт Октай Суван!!!
Кто-нибудь другой — не поэт — после подобной выходки развернулся бы и влепил такую затрещину, что на всю жизнь запомнилась бы, а Октай Суван наконец обернулся и спокойно спросил:
— Что, узнал, да?
Бакы кивнул, еще весь во внутреннем напряжении.
— Узнал!
— Сам небось пишешь?
— Пишу.
Дальше они пошли рядом, беседуя как равный с равным. Нет, конечно, они не были равны, наверняка Октай Суван так не считал, но среди всей остальной толпы, прогуливающейся в саду, они были собратьями, и Бакы в этом убеждался. Сур шел за ними, ничего не понимая из их разговора. Бакы захотелось блеснуть перед профессионалом своими знаниями «тарабарских» слов и теории стиха:
— Амфибрахий! — сказал он.
— Дактиль! — ответил Октай Суван.
— Аруз! — сказал он.
— Анапест! — ответил поэт.
Бакы исчерпал свои знания, на кончике языка вертелось одно слово — «норсульфазол», но хватило здравого ума не произнести его.
— Ямб! — окончательно добил его поэт, и сам завелся: — Хорей! Верлибр!
Бакы махнул Суру, нечего обременять друга сложной беседой, и друг отстал.
Поэт пригласил Бакы в номер. И они пили чай из граненых стаканов, за тумбочкой между койками, отщипывая от буханки черного кислого хлеба, испеченного в районной пекарне, и подслащивая его кусочками сахара-рафинада.
Бакы читал Октаю свои стихи. Октай делал замечания. Потом Бакы его попросил почитать, думая, что так положено, и Октай читал как маститый поэт, то срываясь на крик, то вдруг переходя на шепот, а Бакы хлопал ушами, ничего не понимая,— стихи были сложные, да и сам поэт сказал «элитарные».
— Спиркин — мой кумир. И Юрку Бочкина обожаю. Только не путай с Васей Бочкиным!
О первых Бакы не слышал, даже в богатой районной библиотеке не было их книг, а книги последнего были — около десятка названий.
— Васю знаю! — радостно воскликнул он. Октай поморщился, как от зубной боли.
У Бакы такая реакция вызвала недоумение: как же так, его же печатают!
— Да он печатается, пока сидит в журнале! Сами себя печатают, сами себя хвалят! Круговая порука! Посторонним не пробиться.
Но Бакы все равно ничего не понял.
— Бальзак, Диккенс, Эренбург... — перечислил он.
— Любишь прозу? — улыбнулся Октай. Оказывается, и он их знает.
Имя Октая исчезнет со страниц газет. Что произошло? Неужели перестал писать? Или разуверился в себе и занялся стоящим делом где-нибудь в торговле? А может, умер? Тогда бы дали некролог, хотя, нет, Бакы следил за периодикой. Не всякому дают некролог. Спустя несколько лет он заметит его имя под незначительной корреспонденцией в газете. И воспримет это как самоунижение поэта.
Октай Суван будет одним из многих встретившихся ему в печати имен, которые, тут и там мелькая, навсегда уходят в небытие.
6. Раса
Чаще всех пропадал в бильярдной один приезжий инженер, высокий элегантный казах. Девушки были от него без ума. Его широкие скулы и узкие глаза, на которые пытались обратить их внимание местные парни, не смущали девушек. Тогда местные парни стали называть чужака-инженера «узиком».
Одну из девушек, самую красивую, казах увезет потом на свою родину. «В дикую степь! — осуждали девушку, сидя за чаем, женщины, забыв о том, что сами — жительницы пустыни.— Так ей и надо! Пусть помучается в юртах!» — забыв о том, что сами недавно вырвались из глиняных кибиток.
Инженер был интеллигентным, образованным, и во всех смыслах превосходил парней городка. «Расовый недостаток скрашивает культурным достоинством!» — объяснил Пузанчик.
— Разве узкие глаза недостаток? — спросил Бакы, забеспокоившись: вдруг и у него глаза узкие?
— Да нет,— почему-то сердито ответил Пузанок— Разве у него не может быть таких соображений? Я имею в виду психологию расовых ощущений. Вообще-то проблемы нет! Это я особо подчеркиваю!
— Дядя,— осторожно спросил Бакы.— А мы к какой расе относимся?
— Пшеничного цвета.
Ответ не удовлетворил:
— Это какая раса?
— Южная ветвь белой расы.
— Но мы же не белые?
— Просто мы загорелые.
В районном суде работал секретарем-исполнителем черный, как негр, парень. Снимал комнату в доме напротив школьного корпуса. По утрам ребята видели, как, едва встав с постели, он выбегает во двор и трет лицо снегом, а потом, переодевшись, выходит и чистит сапоги гуталином. Парень приехал из далекого села и устроился пока на первое свободное место, в расчете продвинуться со временем по службе. «Чистит лицо снегом, хочет побелеть?» — шутили ребята. Скоро исчез. И опять шутили: «Так и не побелел, уехал в село!»
Через много лет Бакы встретится с ним и сразу узнает его. Тогда он приехал в родной городок, и друзья детства вытащили на рыбалку.
Впихнув машину в камыши, сели на берегу дренажного канала. Вечерело, вокруг совхозные поля, жрут комары — что за прелесть в этом, он не понимал. Пили из полных пиал теплую водку, запивали теплой водой, отдающей машинным маслом, закусывали немытыми помидорами и зеленым луком из совхозного огорода, сидели на обожженных дневным солнцем комьях глины. Когда было выпито столько, что укусы комаров уже не чувствовались, к ним подкатили двое на мотоцикле, бригадир местный и тракторист. Трактористом оказался тот черный парень — да, так и не побелел. И Бакы вспомнил:
— Помнишь, как ты натирался снегом?
— Чтоб побелеть? — засмеялся он и вдруг погрустнел.— А я так вот трактористом и остался. Не повезло мне, друг. Было честолюбие, желание добиться успеха в жизни, быть красивым. Ничего не вышло.
— Если бы так страстно не хотел успеха, не чистил лицо снегом, может, и ты достиг бы чего, как мы! — подтрунил над ним один из ребят.
Тракторист сидел подавленный, а друзья Бакы вовсю веселились, хвастались. Еще бы! Каждый из них что-то значил в районе!
— Не грусти,— сказал ему Бакы.— Что может быть лучше, чем пахать землю. Ты ближе к земле, к сути, делаешь самое главное дело, чистое. Нужно это осознать, тогда грусть пройдет. И вообще надо любить свою судьбу.
Но Бакы видел, что не убедил его.
Белые люди стояли у буфета. Женщина преданно прижималась к мужчине обнаженным локтем. И плечи, и колени ее, округлые, как белая булка, обнажены, загар еще не коснулся молочной кожи. На ней не больше метра нежного прозрачного крепдешина. «Срам!» — отворачивались в сторону проходившие мимо женщины, закутанные плотной материей до пят, до запястьев, до шей. А мужья подшучивали: «Учились бы экономить материал, как жена врача!»
Врач, попавший в это захолустье по распределению, был высок, спортивен, светловолос, а одет лучше, чем казах. Он стоял с прекрасной своей женой в очереди, чтоб купить пачку хороших сигарет, а жене-богине — шоколад.
Бакы и Сур стояли за ними, чтобы вымолить у буфетчика пачку дешевых сигарет. Из заднего кармана отлично отутюженных брюк врача выглядывали червонцы, совершенно новенькие, красные, — так и жалили, как шмели. «Смотри, можно спокойно вынуть, незаметно, и смыться в темные аллеи!» — прошептал Сур. Бакы едва сдерживался от жуткого соблазна, жгучего греха. Сур тыкал ему в бок: «Ну, чего ты, давай!»
Закрыв глаза, он медленно протянул руку, и в последний момент отдернул, сильно обжегшись. В кармане врача были не червонцы, а жар, горящие угли, они обожгли. Бакы отскочил от буфета на несколько шагов, потряхивая рукой, потом сунул пальцы в рот, а когда, вынув, посмотрел, на них были волдыри.