— Ты что, шуток не понимаешь?
Бакы не двигался, уже не испытывая ненависти к ненавистному Парше.
— У него же шутки такие, он же во! Немного того! А ты так серьезно...
И Бакы зарыдал. Из груди поднялось что-то и тяжелым комом подкатило к горлу. Как ни пытался сдержаться, рыдания сотрясали все его хрупкое тело. И этот Парша вдруг показался ему добрым. Почему он не ненавидит его? Неужели он сломлен?
— Не обращай на них внимания! Пойдем лучше покатаемся на лошади. И вообще, не рассказывай об этом дома!
Он все больше заходился в рыдании, не мог успокоиться. Он отошел от Парши, чтоб выплакаться за валом в одиночестве. Неужто доброта бессильна перед злом? Грош цена такой доброте! Надо быть сильным! Надо быть сильным!
Часть третья
Оазис
1. Изгнание
Гроздья воспоминаний.
Однажды он пришел в сад и не нашел его. Нет, сад был, и Бакы стоял на одной из светлых аллей, но вдруг померещилось ему, что сада уже нет, вернее, будто это другой, чужой сад, незнакомый. А того прекрасного сада, в котором ему было так хорошо,— больше нет!
Острая, невыносимая тоска охватила его. Словно он лишился чего-то дорогого, будто изгнали его из родных мест, и теперь он осиротел, и нет домой возврата.
Лишь много лет спустя, уже на каком-то новом витке миропостижения, вновь обретет Бакы свой сад неведения.
Из иллюминатора АН-2 он видел простиравшийся внизу Лебаб. Лебаб— буквально «губы воды», «берег реки», — так называлось его родимое место, долина среднего течения реки. Он летел в областной город, чтобы пересесть там в еще больший самолет, оторваться от земли еще больше и пролететь над чужими землями, а потом сделать еще одну пересадку и уже в огромном самолете, почти с их городок, лететь, не видя внизу земли, к далекому морю с черными, чернильными водами (ведь море называется Черным), купаться в нем и тосковать по Лебабу. А пока Лебаб тянул вниз кузнечик самолетика, не желая Бакы отпускать.
Великая река широко разлившейся полосой, мощным течением прокладывала путь по коричневой пустыне, сопротивляющейся ей. Но река напором, волей разрывала ее на две части, отбрасывая от себя в стороны.
Преодолевая сопротивление жизни, он всегда будет помнить о Реке.
Справа — безбрежные, безжизненные просторы темноватых песков. Это — Черные пески. Слева — такие же просторы красноватых песков. Это — Красные пески.
Пятнадцать ребятишек, коричневых от загара, с черными стрижеными головами, в выгоревших майках и сатиновых трусах, сбившись в стаю, пошли искупаться в реке. До реки идти километров шесть по зарослям, вода в реке до того илистая, что потом не отмоешься, и купаться в ней опасно — сильное течение, крутые водовороты. Редкий смельчак из взрослых, насытившийся жизнью, может себе позволить броситься в реку. Ребята в основном купались в прозрачных водах арыков. Речной ил, аллювий, пока добирался до арыков, оседал. Реже купались в канале, в котором вода все же мутная.
Но в тот день они пошли купаться в реке, потому что Циклоп предложил это, чтоб выделиться смелостью, а остальных уличить в трусости. Никому не хотелось выглядеть трусом — все последовали за ним. А раз пошли, то не искупаться уже нельзя — у реки трусость выглядит очевиднее.
Орава, галдя, двинулась в путь. Изрезанные камышом, поцарапанные колючками, босоногие, с задубевшими от раскаленной земли подошвами ног в занозах, они наконец дошли до главной реки, миновав все три протоки. Весь берег был завален порруком — разбухшими в воде корнями тростника, прибитыми течением к берегу. Ребята разбрелись по мягкому амортизирующему порруку, отыскивая белые коренья этого сладчайшего тростника — лакомства. Очистив их, как банан, они с наслаждением жевали, всасывая сок пополам с водой.
Виднелись отмели, как полоски кошмы, расстеленные на безбрежной шири воды. Волны яростно атаковали берег и обрушивали вниз глину вместе с деревьями и кустами. Деревья исчезали вместе с корнями в воронке воды, как в пасти огромной рыбы, и через пять-шесть минут выплывали далеко к середине реки.
Даже безумный Циклоп, усекший опасность единственным своим глазом, не решился броситься в воду. И все двинулись к тихому затону. Подростки лежали теперь на мелководье, обняв теплую мягкую глину, как стая водоплавающих птиц. Глина, не покрытая водой, затвердевала под палящим солнцем тонкой корочкой, а если ее месить ногами, булькала, размягчалась, процеживая воду, и становилась мягкой, приятной, нежной, пахучей, теплой. И они ложились на нее голышом. Было приятно от этой ласковости глины — размаривала она.
Пятнадцать чумазых, черноголовых ребят с выгоревшими волосами, слившиеся с глиной, землей, были подобны семенам, брошенным сверху на берег реки. Так думал Бакы, лежа в ласковой воде и глядя на небо, бесцветное от зноя. С какой вселенской пыльцой были занесены на эту теплую благодатную почву эти похожие друг на друга мальчики, это племя? Взойдут ли они? Семян много бросают, но не все ведь всходы дают!
О природа! Ты слепила нас и, стало быть, видишь нас,— если мы что-то не то делаем, не есть ли на то воля твоя? Или же твой возгордившийся слуга, Козлобородый, нас искушает, издевается над нами, забавляется, хихикая безудержно? Чем же мы заслужили такую участь, невинные, не знающие и толику того, что ты знаешь!
О Природа! Прости нас, лежащих пластом на берегу великой реки, на глине, чумазых детей Лебаба, «губ воды». Пусть «губы» эти касаются ласково нас, благословляя на рост, возмужание, взращивая нас своими целебными водами и глиной. Да оставят нас дурные склонности, злоба, да воспарим мы над Рекой, над Пустыней, как стая гордых птиц!
2. Вид с бархана
Как можно больше хотелось ему оставаться наедине с собой, в полном покое, но в доме было много дел.
Зимой приходилось заготавливать дрова, рубить саксаул на мелкие части, чтобы куски вмещались в чугунную печку, которой отапливали большую общую комнату. На печке готовили обед, кипятили чай. Для тамдыра, для выпечки чурека требовалось много топлива. И два раза в неделю Бакы ходил за хворостом к подолу пустыни. За каналом, отделявшим пустыню от оазиса, можно было его насобирать много. За каналом пески не сразу подступали — передний край зыбучих барханов предгорной грядой желтел вдали. Эту полосу между пустыней и оазисом и называли подолом пустыни.
Он обламывал оголившиеся за зиму, засохшие ветви лакрицы и тамариска. Насобирав большую охапку, перевязывал ее бечевкой и, закинув за спину, отправлялся домой, пробираясь с трудом по узеньким тропиночкам. Кусты цеплялись за хворост, и вязанку приходилось тащить.
Когда уставал, опускался вместе с вязанкой на землю, не выпуская из рук бечевку, и, отдохнув, с трудом вставал и нес дальше. Из-под хвороста его едва было видно, со стороны, наверное, казалось, что вязанка движется сама.
Эти минуты отдыха были самыми приятными, когда он сидел на земле и видел множество жучков, живых маленьких существ, кипучую жизнь. Кусты прятали его от всяких глаз, предоставив наконец желанное уединение. Он никому не был виден, да никого вокруг и не было, может, где-то пастух какой пас коров. Видело его только небо, на которое он смотрел, откинувшись на хворост, как на спинку дивана.
Он прислушивался к тишине. И тишина звучала. И чем сильнее он прислушивался, тем сильнее она свинцовой тяжестью давила ему на виски. В ушах стоял звон. Временами звон переходил в странные голоса, звуки, которые сильно отличались от всех знакомых ему звуков и голосов. Потом они отдалялись. Казалось, что мимо проносится невидимая планета, населенная такими же двуногими существами, как люди, и он слышит хор их голосов, их радостные восклицания и горькие стенания. И вот они летят мимо на светлой тверди своей земли, целиком поглощенные собой, своими заботами. Только немногие из них пытаются постичь смысл своего и общего существования, определить курс полета. Скоро они поглотятся бездонным мраком других миров и веков.