Еще я понял, что во время созерцания отдачи и принятия совершенно необходимо четко определить и ясно представить в своем уме то конкретное страдание, которое в данный момент принимаешь на себя, избавляя от него себя самого в будущем или кого-то еще. Уже само действие по составлению списка страданий немедленно начало повышать мою восприимчивость к чужой боли, и с законной гордостью я вскоре увидел, что если буду продолжать созерцать регулярно, то почти наверняка смогу развить ту степень сострадания, которая так восхищала меня в тех редчайших людях, которые уже ее достигли. Мысль о том, что я смогу научиться любить других в не меньшей степени, чем самого себя, была мне особенно приятна и по-настоящему вдохновляла.
Однако самое главное мое понимание состояло в следующем. Вопервых, я должен поддерживать искренность своей мотивации избавить от боли и страданий всех, кто меня окружает, а по сути дела - всех живых существ, которых я могу представить, а во-вторых, продолжать совершать священнодействие по исполнению всех насущных и сокровенных желаний всех и каждого, вплоть до наделения их высшим счастьем. И вот тогда - в соответствии с полученными мною в Саду всесторонними и убедительными объяснениями по поводу тех сил, что создают наш мир и нас самих - я действительно смогу узнать, как покинуть эту сферу страданий, неуклонного старения и неизбежной смерти и перейти в такую сферу, где ничего этого просто больше не существует. Наконец моя надежда отыскать когда-нибудь свою мать и привести ее туда стала реалистичной, получив разумное обоснование.
В общем, созерцание отдачи и принятия стало постоянным содержанием моей жизни с утра до вечера, как и советовал Учитель Асанга. Никто ничего не знал о моей практике, я держал язык за зубами и находил странное удовольствие, например, в том, чтобы мысленно желать моему бывшему недругу, хранителю библиотеки, всего того, что он сам себе желает. Неделя сменялась неделей, проходили месяцы, и я стал ловить себя на том, что мои фантазии материализуются, становятся действиями. И вот уже из родника неподалеку я несу ему кружку холодной воды в жаркий июльский полдень, когда солнце начинает нещадно палить в окна библиотеки. И вот уже вместо того, чтобы исподтишка саботировать его распоряжения, я нахожу способы облегчить его труд путем нашей плодотворной совместной работы.
Вскоре - и это было неизбежно - он начал отвечать мне такой же заботой и добротой, а я все удивлялся, как же мне не пришло в голову с самого начала так вести себя с ним. Никак мне было не понять, что же мне раньше мешало увидеть, что самый благотворный, самый правильный и даже, пожалуй, праведный способ работать бок о бок целыми днями заключался в том, чтобы думать о потребностях друг друга и изо всех сил пытаться эти потребности удовлетворить.
Во время моих вечерних молитв и обзора дневных поражений и побед я начал понимать, что независимо от абсолютного и невообразимого воздействия, которое окажет на мою завтрашнюю реальность умение брать и отдавать, эта практика уже начала наполнять мой сегодняшний мир радостью.
Однако мысль о матери, равно как и страстное желание снова увидеть златовласку - чувство, которое не только никогда не покидало меня, но даже и усиливалось по мере того, как я начал добиваться настоящих внутренних успехов, - продолжали направлять мои духовные усилия.
Инстинктивно я чувствовал, что должен существовать какой-то способ, при помощи которого можно было бы превратить воображаемое действие практики отдачи и принятия во вполне конкретный образ жизни.
Поэтому я снова оказался в Саду, на этот раз в середине осени, которая в нашей пустыне мало отличается от ее начала или даже конца лета, разве что постепенным понижением ночной температуры.
По своему обыкновению, я вошел в калитку поздним вечером. Это объяснялось не только долгой дорогой, но и тем, что ночь всегда была нашим с ней любимым временем, ведь остальные посетители Сада и маленькой каменной часовни, чья стена составляла одну из его оград, к тому времени давно уже расходились по своим домам, к семьям и вечерней трапезе. Невинность златовласки простиралась так далеко, что подчас ее вообще не интересовало, во что и как она одета и одета ли вообще, а поведение было начисто лишено вожделения и вместе с тем столь бесхитростно, что редкие люди, которым мы иногда все-таки попадались на глаза, понимали эту свободу в обращении как нечто непристойное. Ее уроки носили очень личный характер, и она давала мне эти уроки исключительно наедине; вот почему когда я увидел монаха, стоящего передо мной под чинарой, то еще раз вспомнил, что, сколько бы раз мы с ней ни приходили в Сад, там никогда не было ни одной живой души.