Выбрать главу

Жизнь Воина была совсем иной. Я действительно был рыцарем в сияющих латах, верхом на грозном боевом коне, даже если сидел в своей маленькой библиотеке или бродил по тихим улочкам городка. Я гордо оглядывался теперь по сторонам, чувствуя себя всемогущим царем на троне, и искал любой возможности помочь своим подданным, любого случая защищать их и служить им, делая их радостными отныне и навсегда, вплоть до обретения ими полного счастья. Я жаловал им все, что было в моей власти: говорил добрые слова, расточал ласковые взгляды, дарил милые улыбки, дружески похлопывал по спине, выгребал для них всю мелочь из карманов, подбадривал тех, кто упал духом, делился той толикой своих тайных знаний, которую они в состоянии были с радостью воспринять. Но в глубине души я подносил им несметные богатства, наделял их глубочайшими духовными достижениями, даровал им то, что не могло принадлежать никому: синеву бескрайнего неба, шум океанского прибоя, цветы, что украшали все альпийские луга этой планеты… Чем больше искренности было в моих поступках и мыслях, чем сильнее звучало во мне пожелание, чтобы в один прекрасный день они действительно смогли получить все, что я предложил им - особенно, конечно, просветление, - тем быстрее, уже не по дням, а по часам росло во мне глубокое радостное удовлетворение от моей благотворительной деятельности.

Росла моя радость, но вместе с ней усиливалась и жажда, ведь я знал, что обучение мое не было закончено. Как конь, знающий, где вода, чувствует, что она все ближе, ближе и ближе, и все ускоряет бег, так и я, зная, что могу достичь своих целей, был теперь одержим желанием достичь их побыстрее: я жаждал совершенства; я знал, что смогу найти свою мать, я знал, что она уже недалеко; внутреннее чувство подсказывало мне, что я совсем близок к тому, чтобы вновь встретиться с златовлаской; тот же инстинкт говорил мне, что и конец моих поисков, и обретение всего того, что я искал, и моя мать, и наставники Сада, и златовласка непременно сойдутся все вместе, не заставив себя долго ждать. Я взял и снова отправился в Сад, решив, что пришел уже этот счастливый день, точнее, эта ночь.

Я точно запомнил дату, когда это произошло, и никогда потом ее не забывал. Это было в самый разгар лета, двадцать восьмого июля. Я вошел в Сад поздно ночью, когда земля уже успела остыть от дневного пекла, и уселся на землю у скамьи под чинарой, упиваясь душистыми ароматами легкого степного ветерка, постепенно забывая неподвижный испепеляющий воздух летнего полуденного ада, когда безжалостное солнце обжигает лицо, сушит ноздри и глаза.

Устроившись поудобней, я стал готовиться к созерцанию, медленно и с удовольствием выполняя все ступени разминки, как будто натягивал старую мягкую перчатку или начинал разговор со старым верным другом. Разминка подходила к концу, когда я почувствовал движение у калитки Сада, а вслед за этим увидел маленькую фигурку, которая тихо перемещалась вдоль кустов бордовых пустынных роз у северной стены.

Фигура поклонилась одному из кустов, как бы совершив безмолвную молитву, а затем продолжила движение.

Сначала показалась монашеская голова правильной формы - коротко стриженные черные волосы были похожи на бархатную шапочку, - а затем монашеская одежда и тело. Ничего еще толком не разглядев, я оказался на ногах, в глубоком поклоне, с ладонями, сложенными у груди.

Я поднял глаза почти со страхом, с благоговейным трепетом даже, ибо передо мной был Гаутама, Будда собственной персоной, и, хотя ничто в его облике не соответствовало моим ожиданиям, у меня не было никаких сомнений и никаких вопросов о том, Кто это был.

Невысокого, скорее, среднего роста и худощавого телосложения, Он словно застыл в едва уловимом поклоне скромности, которая казалась почти застенчивостью. Каждый его жест был прост и изящен, как проста и изящна была и вся его внешность и монашеское одеяние: чистое и ладное, оно естественно и незамысловато облегало его простую фигуру, видно, хорошенько привыкнув к ней за свою долгую жизнь. Никто не смог бы определить его возраст, я бы навскидку дал ему лет двадцать семь - двадцать восемь, но его лицо совершенно сбивало с толку. Оно тоже было простым и кроме скромности производило впечатление простодушной честности. У него были добрые, открытые, почти немигающие глаза, часто смиренно опускающиеся долу. В его мягком и умном лице, в легкой и милой улыбке сквозила какая-то тихая радость и человечность. Его кожа и все тело были такими же, как у вас или у меня, вокруг головы не светился нимб, и вообще никаких внешних чудесных проявлений вроде бы не наблюдалось, только вот глаза его лучились каким-то особенным чистым теплом, такое же тепло исходило от его нежных рук, и вообще весь он, от макушки до скромных босых ног, излучал доброе тепло. Это тепло распространялось по Саду, совершенно переполняя все мое существо, так что я еще раз поклонился Тому, который, похоже, не хотел да и не нуждался ни в каких поклонах.