При этом лепетание (в этом смысле название пьесы «Le Babil des classes dangereuses» есть еще и общее определение лингвистического метода Новарина), лишенные смысла проговаривания вписываются, как это отчасти уже было показано, и в литературную традицию: поэзию XVII в. — поэзию галиматьи, нонсенса, почти вытесненную затем упорядочивающей тенденцией эпохи Просвещения, и вновь проявившуюся в начале XX в. в языковых экспериментах Льюиса Кэрролла, Джойса, сюрреалистов, членов группы УЛИПО и др.[13] То есть правильнее было бы сказать, что литература всегда обращалась к подобным формам детскости, видя в них источник креативного начала.
Глоссолалия как болезнь
Очевидно, что присутствие нонсенса освобождает язык от его назывной сущности, отчуждая его и погружая нас в подсознательно известный нам язык безумия. В языке есть мощь, которую порой и может только освободить безумие, потому-то нонсенс выступает как один из способов открытия множественных возможностей языка[14] (неслучайно сам Новарина постоянно подчеркивает, сколь сильно было влияние на него художников Арт брют).
Современное искусство открыло возможности использования неклассических форм в искусстве. Психиатры и лингвисты совершили собственные открытия в этой области. Глоссолалия, подразумевающая чистый план выражения, отказ от смысла и сведение речи к чистому голосу, а языка — к слову, была выражением выдвижения на первый план означающего, что составляет в более широком смысле основной принцип модернизма (отсюда — валоризация этих форм в первых модернистских поэтических экспериментах). Отсюда и способное шокировать читателя стремление Новарина к тексту-нонсенсу, тексту, лишенному смысла, имитирующему язык детей или безумцев[15].
Отношение к французскому языку
Новарина нередко сравнивают с пешеходом, который впитывает в себя все, что видит и слышит. Французский язык он познает через географию, геологию, биологию, орнитологию. Сам он не любит в этом признаваться, но при написании текстов он пользуется словарями значительно больше и чаще, чем какой-либо студент-филолог или студент-биолог.
Он считает неверным принцип суптитров, которые сопровождают на телевидении французскую речь бельгийцев, бретонцев, алжирцев, жителей Прованса, а также детей и стариков, сводя ее к единой общелитературной норме (для Новарина французский общепринятый язык, на котором сейчас говорят — это тоже своего рода «новояз» тоталитарной коммуникации, «малая светская идиома», «все более усеченное эсперанто», — язык, который теряет ежедневно как минимум один звук; язык диктантов, язык глухих[16]).
Возможность регенерации языка — в обращении в том числе и к народным истокам. Тезис, казалось бы, вполне традиционный, но для Новарина очень личный (не потому ли, что он родился в Швейцарии, где смешение языков — каждодневность, и что сонорная массса языка его савойского дедушки, включавшая в себя арго и диалект, была с ранних лет родной для Новарина?)[17] И потому он резко выступает против «централизованного» французского языка, прислушиваясь к средневековому фону в полифонии голосов, к диалектам — средиземноморскому, савойскому и др. То, что на первый взгляд может показаться неологизмом, абсолютно произвольным созданием Новарина, при внимательном вчитывании всегда содержит в себе определенную языковую референцию: так, слово vulviac своим суффиксом ас вызывает в памяти Средиземноморье, Enfant Thiozule есть фонетическая дань савойскому диалекту, персонажи, проходящие тысячами в пьесах Новарина и существующие лишь как имя (как персонажи карнавала или персонажи картин Иеронима Босха), — суть деревенские прозвища, странные для уха городского жителя, но обыденные в провинции и т. д.
Многое передается языком, утверждает Новарина, цитируя известные слова Бааль Шем Това: «В каждом воспоминании секрет искупления». Язык передает больше знания, чем можно подумать. Каждое слово — бездонная библиотека, стоящая целого философского трактата. Следует уважать их память. «Я считаю абсурдным, что есть театры, в которых играют только современные пьесы», — утверждает тот, кого легко можно было принять за «крутого авангардиста».
13
Ср. также опыты доктора Э. Малеспьера, издателя журнала «Маномер» (1922–1928) и основателя течения «сюридеализма», который пытался заставить «лепетать язык», смешивая наиболее известные термины иностранных языков с языком французским, реформируя одновременно и его орфографию. Характерно, что доклад о «весе языка», который В. Новарина сделал на коллоквиуме в гурдоне 1978 г. есть своего рода реплика на размышления Малеспьера о «весе письма» (см.: Alain Borer. Novarina, l’hilarotragédien…. P. 71–72).
14
Октав Маннони связывает тексты психически больных (рассматривая их как особый литературный жанр) с традицией великих безумцев и юродивых: «Превратиться в чистую речь и сделать из нас одновременно дурака, который может все сказать, и короля, для которого слова его дурака не имеют последствий» («Clefs pour l’imaginaire» — цит. по: Allen Weiss. La parole éclatée, le langage en mutation… P. 199).
15
Так, психиатр Жан Бубон составил список лингвистических проявлений психического расстройства (неологизмы, аграмматизмы, параграмматизмы, глоссолалия, глоссомания и др.). Впоследствии это было спародировано Мишелем Тевозом, который по той же схеме проанализировал творчество Малларме и Джойса («Письмо Малларме характеризуется ателофемией, идиофемией, лейпофемией, парафемией… в то время как письмо Джойса имеет склонность к полифемии, спазмофемии, тахифемии, драматофазии» — François Dominique. Le paradis parlé… P. 99).
17
По-видимому, феномен врожденного двуязычия действительно многое объясняет в постоянных линвистических поисках Новарина. Вспоминается в этой связи Анри Мишо, также мечтавший о создании нового языка и так же, как и Новарина, с детства чувствовавший себя между двумя языками — французским и фламандским.