Но на возу на соломе лежал плач.
Он был только не виден издали, а сила его, сжатого на узкой телеге, была так же велика, как сила смеха, разлитого кругом.
И когда он подъехал ближе, потускнел берег и глубже в воду ушло отражение леса.
Шевардин слышал, как заплакали, взвизгнув, женщины: сперва жена Ивана Ткача, потом другая. Это были страшные и резкие звуки, высокие и колючие, как кусты безлистого боярышника на лесной опушке.
Вдова вцепилась руками в тело Ивана и застыла на нем, безостановочно воя, и короткая клетчатая юбка мелко вздрагивала над ее ногами, покрытыми грязью.
И, потупившись, стояли около мужики, и, задумчиво опустив мягкую голову, шевелила ушами лошадь.
Плач так же многолик, как и смех.
С тихих улиц и издалека, с берега, спеша сходились татьяновцы, подходя, крестились, соболезнующе качали головами, и новые бабы начинали вторить плачущим.
Когда подошел к возу Шевардин, он увидел, как жена Ткача, безглазая от слез и красная, точно слезы сожгли всю кожу на ее лице, тыкалась в толпу грязными руками и причитала:
- Симнадцать копиек зосталось, миленькие!.. Пятеро диток малых... симнадцать копиек... Маты моя ридна!..
От грязных рук на красном лице ее легли грязные полосы; слезы смывали их в мелкие ручьи, и от этого крик ее казался еще более ползучим и земным.
Все стоящие кругом знали, что у нее пятеро детей и что в домашнем обиходе ее никак не может быть больше семнадцати копеек, но от того, что она сейчас перед телом мужа вспомнила это, пятеро детей завертелись выпукло перед глазами, пятеро чумазых маленьких ребят, поднявших возню из-за семнадцати копеек, и это было похоже на суеверное заклинание, от которого ползут по спине мурашки.
А с телеги искривленным окровавленным лицом и пробитым черепом ядовито подмигивал в небо труп Ивана Ткача.
Неспокойный он был и после смерти, и сжатые ноздри его узкого носа, казалось, подозрительно принюхивались к воздуху, оттопыренное вспухшее правое ухо ловило звуки, а глаза встревоженно смотрели сквозь опущенные веки, не грозит ли им что-нибудь спереди, сверху, с боков.
Молодой рыжий Михайло говорил в стороне апостольски старому деду:
- Должны яке-небудь пособые дать... семейству, стало быть... яке-небудь...
А дед отрицательно мотал головой и тягуче доказывал, что пособия граф не даст:
- Як десять, чи дванадцать годов тому задавило Трохима Бузыря та Грицка Крейду, тих, шо грахский камень билы, далы шо-небудь?.. Эге!.. А як грахски собаки Панасову дивчину заилы, далы шо-небудь? То ж то и е...
У старика был застывший, обращенный внутрь взгляд, но по желтизне его бороды от сухих губ вниз ползла ядовитая усмешка, такая же, как на мертвом лице Ивана, и, один лежащий, другой готовый лечь, они были - одно.
Хмурый студенецкий мужик дернул лошадь. Вздрогнуло на телеге тело Ткача, блеснули, покатившись, ободья колес, телега заскрипела.
Кучка людей около воза двинулась за ним, как одно большое тело.
Подходили новые люди, и толпа росла, и все та же вдовья жалоба пестро, крикливо колыхалась над нею, как флаг при ветре:
- Симнадцать копиек зосталось, ридные мои-и! Пятеро диток малых!.. Ненька моя мила, шо ж я, сиротына, маю з ними робиты!
Сад на горе молчал, и, далекий и чуткий, молчал за ним неподвижный белый берег.
XII
Недели через полторы разнесся слух, что приедет граф на охоту.
Кругом все ожило и заспешило.
Шевардин не один раз видел, как по дороге мимо сада на тройке с колокольчиками мчался куда-то Аурас, жиденький немец с острой лисьей мордочкой и длинным носом.
Около него неизменно галопировали два черкеса в высоких шапках и красных чекменях: один - старый, чернобородый, другой - молодой, верткий.
И встречавшиеся им мужики низко снимали шапки и, окутанные облаком пыли, молчаливо смотрели им вслед.
С берега реки было видно, как у белого дома на горе шевелились люди; говорили, что там мыли окна, выносили проветривать мебель, белили галерею.
Отец Мефодий откуда-то узнал, что граф хочет жениться на еврейке и с нею вместе приедет как с невестой. Взбудораженный этим слухом, он явился в сад к Шевардину сияющий, как только что сошедший с иконы.
- Великолепный факт! - хитро щурясь, говорил он. - Ведь это значит, что нужно ее к православию приводить, ибо на еврейках, по закону, жениться нельзя. Теперь, этак нежно, раскинем мозгом: приглашать для наставления этой самой иудейки кого-нибудь со стороны неловко - разболтает; из монастыря архимандрита взять - тоже огласка, да и зачем такую персону, ведь это форма одна, - разве для них важно. Выходит, что такой поп, как я, например, самое благое дело... Могила!.. И запугать можно и наградить можно... А вы как бы думали... Могила! И стоило бы дешево... А? Если бы, например, десятинок пять-десять леску. Сосновенького...
- Губа не дура, - заметил Шевардин.
- И очень просто... Что ему пять-десять десятин. Это с сорока-то верст лесу! Все равно, что для нас с вами полтинник... А пять-десять десятин это того, с какой стороны на это ни посмотри... Великолепный факт, а?
Почему-то дальше пяти-десяти десятин фантазия попа не шла, но за эти пять-десять он держался крепко и даже назначал им приблизительно место рядом с монастырской землей.
И, говоря об этом, он все смеялся, и курил, и хлопал Шевардина по колену, и слова его казались Шевардину противными и рыжими, как его подрясник.
Он знал, что о.Мефодий только что перед этим написал своим прихожанам жалобу на Аураса. Немец отвел одному из конторщиков место для постройки дома как раз около татьяновского кладбища, а для надворных построек приказал занять часть кладбища. Рабочие заняли. Пришли в субботу бабы на могилы, а могил никаких нет, - есть ямы, навален лес, и ветхая ограда кладбища отодвинута внутрь сажен на десять.
Бабы подняли вой, но мужики не бунтовали, помня черкесов и солдат, а собрались к о.Мефодию писать прошение и целый день галдели и писали.