Снята она была в беге (стремилась к фотографу): волосы взлетели, лицо запрокинуто, рот разинут в хохоте. Невозможно было понять — красавица она или уродка. Надломленные пряди волос, точно светлые молнии, один глаз чуть выше другого, и вся она — будто сквозь решетку, асимметричную, легкую, но — решетку, кажется, еще мгновение — и женщина расшибется об эту, невидимую для нее, преграду.
Он говорил, что она высокая блондинка, старше его семью годами. Надя придумала из нее Горгону Медузу, с молниями в волосах.
Она надоела ему расспросами о той, он сказал: «Прошу тебя, хватит сыпать мне соль на рану…»
Он так сказал, хотя все время твердит, что излечился, что это она вылечила его, что ее — теперь любит…
А разве она спрашивала об этом…
Что же это… Ведь в первые ночи, когда он плакался ей о несчастной своей любви, не было у нее никакой ревности, только радость — что пришел, а теперь… И ведь она сама тогда же, вначале, в ответ на слова любви… сказала, что нет у них никакой любви, а просто они нужны друг другу как мужчина и женщина, и не надо никаких слов… А теперь…
Вот уедет он — и что тогда…
А он уедет.
Надя очнулась у самой калитки. Не заметила, как приехала домой, как миновала во тьме шаткий мостик — окно в доме не светилось. Не ждет… Значит, по-прежнему, работает у себя. Ну и хорошо: Надя ездила делать прическу — захотелось быть красивой, но дождь не прекращался, и от прически осталось мокрое место. Явилась бы ему чудищем морским.
Не узнала себя в зеркале: тумба на голове съехала набок, висюльки возле щек похожи на обрывки серпантина. Разворотила всю прическу, расчесалась, волосы опята закрыли полспины. Сколько раз зарекалась делать прически — не идут они ей, и вот опять… Все ждешь какого-то чуда. А чуда нет как нет.
Дождь потяжелел, стал крупнее, чаще, холоднее. Дорожка, бегущая вниз, к его домику, стала неузнаваемой: камни были не на своих местах, появились незнакомые ямы, рытвины. И зачем только надела она эти, на кожаной подошве, туфли, шла бы в галошах… Уже у самой калитки она поскользнулась и упала.
Ночь на дворе, ее до сих пор нету, а ему плевать. Сидит спокойно, пишет.
Надя распахнула дверь — и застыла на пороге.
Опять эта… И он как ни в чем не бывало сидит с ней — ликер пьют. Как тогда… Стул ее придвинут к его табурету. Надя захлопнула дверь, не переступив черты.
Домой приковыляла, до глаз промокшая.
Как он смеет — вот так. Как он может?.. Что вообще она в нем нашла… Никто бы не позволил так с собой обращаться, только она, дура…
Он ее не любит. Конечно, не любит — с чего она взяла. (Разве таких любят?) Мало ли что он говорил, он говорил, а она, безмолвная, слушала. А ведь он говорил не только о любви, о свободе тоже — говорил, что в любом случае хочет быть свободным, вот, значит, о какой свободе он говорил…
Часы висели за ее спиной — она обернулась: прошло пятнадцать минут.
И еще пятнадцать минут прошло.
Ведь он придет, он все равно придет, она твердо это знала, зачем же так мучить ее.
Еще пятнадцать минут…
Но ведь ничего такого не случилось?.. Вообще ничего не случилось. Так чего ж она? И ведь в тот раз было то же самое, совершенно то же — и как совсем по-иному она приняла его тогда.
Тогда он еще говорил о Хельге. И он пил тогда с совхозовскими мужиками. Она ставила это ему в вину. Как может он, поэт, пить с такими. Ей стыдно стало перед Светкой Соловьевой (из старых подруг только Светка иногда еще заходила к ней), когда та рассказала, что видела его на магазинном крыльце, пил с алкашами, а говорила — поэт…
И еще: она боялась… Хоть и рассказала она ему про себя, но… Одно дело, когда она говорит о себе, и другое — когда кто-то, неизвестно какими словами…
Он пришел с бутылкой, позвал ее к себе, сказал: «Тоскливо мне что-то, выпей со мной, Наденька, один не могу». Надя выпила, а сама потихоньку вызнавала, не сказали ли чего мужики. «Что они могут сказать умного», — услышала только.
А тоскливо, он говорил, ему часто бывает, она здесь ни при чем, и никто ни при чем, время от времени накатывает — и ничего тут не поделаешь, никакая любовь не спасет, даже работа и та не спасает, то есть тоска-то, может, оттого и бывает, что не работается. Хотя — черт его знает. А ей, Наденьке, спасибо, с ней он душой отдыхает; с ней ему легче, чем со всеми. Вот не думал, что в эдакой кавказской глухомани встретит — ее.
Он совсем опьянел, и у Нади с непривычки (лет семь уже не пила) голова закружилась. Заснули: он — сидя, она — голову положив ему на колени. Вдруг — стук в дверь. Он не проснулся, а Надя соскочила, побежала открывать. Показалось: мать приехала, забыла, что не дома она, а у него. Открывает: в дверях женщина. Надя вздрогнула: уж не Хельга ли?.. Но ведь она блондинка… Ну это-то — долго ли покраситься. Говорил, высокая, а эта чуть выше Нади. Хотя, может, и высокая. Зато не особенно молода — это ясно. Она? Сколько у нее родинок на лице.