Да, высокая, да, блондинка, да, не очень молодая. Совсем не молодая. Загорелая. Ноги красивые. Лицо: глаза, брови, ресницы, кожа — одного цвета. Ничего особенного.
Походка легкая, умеет подать себя. Он говорил — женственная. Ну и пускай.
— Романыч, ну где ты все пропа… Извините?
— Это — Надя.
— Очень. — И к Леве: — Ты купил, я просила? — И незаметно кивая Романычу: — Ничего девушка.
Солнце село, окна серели, с улицы доносился шум машин, в углу играл магнитофон, свет не включали, сидели у окна.
Надя не слушала, о чем они говорят, и сама не говорила ни слова — мечтала только поскорее выбраться отсюда. Не надо, не надо было приходить сюда. Как может Романыч так спокойно говорить с ними?.. Ну ладно, посмотрела на «красавицу» — и будет, пора домой. Семен там один. Уже темнеет — потеряет ее. А сама сидела, будто пригвожденная.
Время от времени Надя прислушивалась — не заговорят ли о Семене. О Семене не заговаривали. Когда обращались к ней, отвечала: «нет», «да», «не знаю».
Время от времени взглядывала на Хельгу; глядела, как она смеется, — вот так же на фотографии, курит, закидывает ногу на ногу, садится к Леве на колени, обнимает его. И Надя была такой — в семнадцать лет. Но Хельге-то в два раза больше, тетка уже здоровая. Женственная… Вульгарная она, а не женственная. Как он мог…
— Наденька, ну что вы на меня так смотрите?..
Надя вздрогнула.
— Просто… пора уже… домой мне пора. Пойду.
— Нет, нет, нет, ни в коем случае. — Хельга соскочила с Левиных коленей. — Романыч, не пускай ее. Он нам говорил, что вы черт знает где живете — с волками, с шакалами, в горах. А уже ночь. Оставайтесь здесь, место найдется. Романыч, не пускай ее.
— Хельга, перестань. Они сами знают.
Надя видела, что Романыч колеблется. И встала.
— Нет, Хельга, нам правда пора, — сказал Романыч, поднявшись следом за ней. — Родители… беспокоиться будут. В следующий раз.
Шли по улице молча. Надя ни о чем не спрашивала. Только все прибавляла и прибавляла шаг.
Семену Романыч сказал, что возил ее развлечься. Сам днями и ночами пишет и человека держит в четырех стенах. Разве так можно…
…Полумрак. Лампа горит на столе. За окнами — веселый скрип ночных кузнечиков. Семен нагибается, целует ее и встает. Надя опирается локтем о подушку, смотрит на него. А он, не одевшись как следует, стал вдруг пятиться к двери, глядит на нее — прямо в глаза ей — и пятится. Надя не понимает, что это с ним. Она хочет спросить — не может, губы свело судорогой. А он допятился уже до конца, поднял ногу, брыкнул дверь и исчез. Надя все так же опиралась на локоть и глядела в дверь, за которой он скрылся. За дверью что-то происходило: какой-то шорох слышался оттуда, и еще шепоток, и сдавленный смех. Надя в ужасе посмотрела туда. Дверь бесшумно отворилась — и в ней появился Романыч. Надя натянула на себя одеяло. Что это?.. Значит, и он… предал ее? Отдал Романычу. Романыч секунду помедлил в дверях и шагнул в комнату. Он шел к ней, и у него были вставные глаза, эти — чужие на его лице глаза — она уже видела когда-то, страшные черные глаза, слегка косящие. Романыч дошел до ее постели. Романыч протянул к ней руку… Надя забилась в угол и закричала. И проснулась. Долго не могла поверить, что это только сон.
Романыч пришел перед самым отъездом.
Окна были распахнуты в ночь, о крышу дома скрежетала ветка, на землю время от времени шлепались груши, сквозь сеть тюля пробивались к свету печальные серые бабочки.
Они сидели за столом — у каждого была своя сторона стола. Песен сегодня не пели. Романыч бродил по комнате — изломанная тень Пьеро металась по стенам.
— «Подите прочь, какое дело поэту мирному до вас». Господи, ненавижу. — Он полуплакал, обнажая в улыбке хилые зубы.
Семен читал стихи:
— Стонала, Лесовский, — обернулся к нему Романыч, — стонала.
— Вновь. И не увиделся вновь… Дырявая башка. Башка у тебя, что ли, дырявая?
Семен взглянул на него:
— Ну давай ты, Романыч, дочитай ты. — Печаль закачалась в его глазах, он не смотрел на Надю.
— Не могу. Не хочу сегодня.
Тень Пьеро протягивала к кому-то руки.
Семен открывал новую бутылку.