Бабочка, скользнув мимо Надиного лица, коснулась его пепельным крылом.
Романыч сел на место. Взял стакан, покачал головой:
— Помню, Лесовский, как тебя били в институте…
— Перестань! Ты пьян. Не надо…
— Перестать? Ну ладно. — Романыч вздохнул и замолчал.
И вновь тень Пьеро стала бродить по стенам, по потолку.
Надя молчала. После того дня… той ночи глаза Пьеро постепенно, точно улыбка Чеширского кота, стали исчезать из ее души, от них осталась только тень глаз.
Пьеро на стенке замер. Она подняла голову. Романыч глядел ей в глаза.
— У вас… — Семен сдавленно засмеялся, — …у вас… глаза одина… одинаковые.
— Да! — почти выкрикнул Романыч. — У нас одинаковые глаза. — И опять он глядел на Надю: — Наденька, брось ты его… Поедем со мной. Разве он поэт? Ты его больше слушай. Поэт… Дерьмо он, а не поэт.
— Романыч, ты пьян, ты пьян, Романыч, перестань.
— Он тебе свои стихи читал? Вот видишь… Не верь ты ему, ни на грош не верь. Ничему не верь: у него ведь слова одни, всегда только слова. Если всех словоблудов величать поэтами… А мне товарищ один написал: живи с надеждой. С Надеждой, Наденька… Это перст судьбы. Поедем со мной…
— Романыч, я ведь тебя очень люблю…
— Значит, не пое…
— Уходи! — Семен вскочил. — Уходи, Романыч, это невыносимо. Ты кого хочешь выведешь из себя… Уходи.
— Да? — Пьеро на потолке задумался, качнулся к выходу и исчез.
Семен и Надя молчали. Не глядели друг на друга. Ветка скрежетала о крышу.
— Не верю я друзьям, — говорил он на следующий день. — Никому больше не верю. Нет у меня друзей: один отнял у меня любимую женщину, другой пытался… Никого у меня нет, Наденька, кроме тебя. Не бросай, не покидай меня.
— Смешной, — говорила Надя, прижимая к себе его голову.
— Я сомневаюсь, Надя. Я боюсь, что… Романыч прав и я дерьмовый поэт.
— Не верь, не верь ты ему…
— А он талантлив, Господи, как он талантлив, если бы ты только знала…
Но все улеглось, и дни потянулись серой вереницей. Опять он сидел и писал, опять Надя вязала, опять была жареная картошка. Те несколько капель сомнения, которые еще оставались в ней, исчезли после этого второго приезда Романыча. Семен любит ее. Если и Романыч полюбил ее… то, значит, Семен в самом деле любит. Все хорошо. Все ясно.
Дни становились все жарче. Он опять звал ее замуж, она опять увертывалась от ответа. От шляпного узора рябило в глазах, от постного масла у нее была изжога, ночью она плескалась в его руках ленивой рыбой.
— А ты… Хельге изменял, да? Любил и изменял?
Он, задумавшийся о чем-то своем, вернулся сюда, к ней, сказал:
— Ты что… дневник мой читала?
— Я? — Надя была оскорблена. — Ты сам говорил, сам когда-то говорил…
— А?.. Там… другое было, там все было по-другому. И прекрати ты, наконец, откапывать трупы. Не понимаю, зачем тебе это надо.
…Надя лежала и глядела в пейзаж на стене: волшебная дорога плыла к холмам. Хотелось туда. Она устала быть здесь. Хотелось чего-то. Чего? Она не знала. Раньше думалось — любви.
Ее дорога упиралась в его калитку.
Его не было дома. Опять уехал в город, говорить с Москвой. Вроде что-то определилось с его стихами — обещали напечатать. А он все не показывал ей свои стихи. Почему?
Надя подошла к его столу — над ним он нависал, как орлица над гнездом с орлятами.
Выдвинула ящик стола — там, на дне, была когда-то фотография Хельги. Теперь ее не было. Сверху лежала большая тетрадь в коричневом переплете. Надя задумалась. Никогда она не трогала его бумаг. Но почему он не хочет показать ей свои стихи? Это же не тайна — он же печатать их будет. Или… он думает, она не поймет?.. Надя подбежала к двери, выглянула на дорогу и вернулась к столу. И открыла тетрадь. Веером взметнулись страницы, глаза ее поймали: «Хельга для меня…» — она захлопнула тетрадь. Дневник?!
Уйти, немедленно уйти. Закрыть дверь на ключ и сидеть дома. «Хельга для меня…» От калитки она вернулась. Он решил вчера, что она читала его дневник… Раз он думает, что она способна на такое, то она в самом деле способна.
Надя открыла тетрадь, лихорадочно пролистнула страницы — он вел дневник время от времени, здесь были еще школьные записи. Прошелестели десять лет. Февраль нынешнего года.
Он писал о литературе, все о литературе, вот — о том, что не выдержал, уехал из Москвы, февраль кончается, — о ней, Наде, ни слова.
Март, восьмое число.
Он писал, что решился. Пусть ей будет приятно, вдруг ей некому подарить цветы… Надя думала, он пишет о ней, и вдруг: Лева ведь часто уезжает. А он, Семен, всегда дарил ей цветы, тем более в праздники. Он позвонил Романычу, Романыч согласился; он истратил последнюю десятку, купил красные тюльпаны — она любила их больше других цветов, это были их цветы, цветы их любви. Поехал в аэропорт и послал ей цветы самолетом. И несколько дней думал о том, как Романыч вручил ей эти цветы, не сказав ничего, как она их увидела — и все поняла.