Надя откинулась на стуле. Леденящее спокойствие сковало ее. Она вспомнила крашеные цветы, которые он подарил в тот день ей (наверное, мелочишка от десятки осталась), и зажмурилась, сгорая от стыда и унижения. Она ненавидела его лютой ненавистью. Для нее все то, о чем она прочла, происходило сию минуту, она забыла о времени. Как он лгал, как он лгал… А она-то, дура, верила ему. «У него нет ни слова правды», — вспомнила Романыча. И этот еще… Предатель. Она забыла, что Романыч и не знал ее тогда.
В апреле он написал, наконец, про Надю. Что любит ее так, будто она его маленькая дочь, что у него такое чувство, будто на нее все время хотят напасть, и ему нужно спасать ее, что ей часто снятся страшные сны и он не спит по ночам, плачет, глядя на нее. И в апреле же: о роковой своей страсти, «видно, мне суждено умереть с нею».
Надя листала дальше. Опять о литературе… В мае еще одна запись, он писал, что привык к Наде, привык так, что жить без нее не может, отлучился на каких-то два дня — весь извелся. Как это назвать, он не знает.
О Хельге в мае не было. На мае записи обрывались.
Надя закрыла тетрадь.
Значит, он привык к ней. Хельгу любит, а к ней привык… Щеки ее алели, будто по ним хлестали красными цветами — крашеными цветами, и краска осталась на лице. Крашеные фальшивые цветы… Крашеные фальшивые слова… Крашеная фальшивая любовь.
Она не плакала.
Скорей, скорей бы он приехал… Она готовила такой взрыв, какого еще не видел этот сад.
Но тут она вспомнила, что он заканчивает поэму, которую хотел включить в книгу, от стола — чтоб ехать на эти свои переговоры — еле оторвался… Выходит, надо дождаться, когда он допишет, и тогда… Ну хорошо, она подождет. Вообще-то ей спешить некуда.
Она подивилась своему благородству — какая бы еще поступила так же на ее месте. Но тут ей представилась хохочущая Хельга — в шортах и красной майке — на коленях у Левы, как она говорила Романычу: «Не пускай, не пускай ее», — и она вспомнила: Хельга с Левой переглядывались, когда она отстранялась от рук Романыча, они поняли, что она не его девушка, и, может быть, они даже поняли, чья она девушка. «Не пускай, не пускай ее…» И Надя откинула гордо голову и слепила тесно губы. Роковая страсть. Прекрасная Хельга. Красные тюльпаны. Тьфу.
Вечером она была у него. Лежала на диване, он сидел, пил чай, звал ее — она отказывалась. Он рассказывал, как съездил: пока все хорошо, чем черт не шутит, авось удастся протолкнуть книгу. Он смолк на полуслове, подошел к ней, сел рядом, протянул руку, чтоб погладить по голове, Надя отстранилась. По головке погладить — как маленькую…
— Что-нибудь случилось? — спросил ласково. Она мотала головой отрицательно… Он наклонился над ней совсем близко — Наденька…
Она посмотрела ему в глаза — он отшатнулся, встал, прошелся по комнате.
— У тебя такой взгляд… Надя, что случилось?
Она, памятуя о своем давешнем решении подождать, пока он не закончит поэму, молчала. Он не настаивал. Но громовое ее молчание было — те же слова. Она крепилась, она не хотела — слова сами хлынули из нее, сметая все на своем пути.
Он криво усмехнулся:
— Дневник, мой дневник… Все женщины одинаковы. А я-то так в тебя верил…
— Я тоже верила!
И взрыв произошел.
Он закрыл голову руками, защищаясь от осколков.
Наконец наступила тишина. Он опустил руки.
Надя выдохлась, ей вдруг все надоело, несколько часов, ну, дней ссоры — и потом мир, этим все кончится, и он знает об этом, и она знает… Захотелось уснуть, как раньше. Все бросить — и уснуть.
Он говорил: это было давно. Тогда он действительно любил Хельгу. И разве он не говорил ей этого? (Говорил… Но ведь хотелось верить!..) Но теперь все изменилось, теперь он и думать о ней забыл. Это было как болезнь, темная болезнь: он унижался, он был смешон, он был страшен. А теперь он здоров. То была темная любовь, не любовь даже — он не знает, как назвать… (Опять он заговаривает ей зубы.) А сейчас с Надей все по-другому. (Конечно, она же дитя для него…) И он ей не лгал — Господи! Он не лгал. И пусть она простит его — не его, нынешнего, а того — прошлого, который тогда, в марте… еще не любил ее…
Надя ждала, но нежности, нежности не было, нежность не оживала.
И она опять стала говорить о том, как ревновала его к Хельге, а потом, а теперь… успокоилась. Дура, дура… Решила, что…