— А ты думаешь, я, я не ревновал тебя все это время? Ты думаешь, мне было легко? Думаешь, мне приятно было знать, что у тебя… было столько. Зачем ты мне об этом рассказала?..
Надя нащупала ногами туфли, встала с дивана и, не взглянув на него, вышла, хлопнув дверью.
Назавтра Надя еще думала, что это обыкновенная ссора, одна из ссор. Она стала вспоминать вчерашнее и вдруг поняла, что забыла его лицо. Точно она не видела Семена много лет. Она удивилась: что это такое?
И почувствовала вот что.
Она сосулька, огромная сосулька, которая еще не начала таять. И вот от нее отрывается капля — часть ее, ее плоть и кровь, этот отрыв она ощущает всем телом, всем своим напрягшимся телом: они еще соединены, узенький мостик между ними еще сохранился, они еще вместе, они еще одно целое, но вот последнее предсмертное касание, и капля оторвалась. И полетела вниз — вниз, вниз, все вниз, — в прошлое, она видит, как капля летит — прозрачная, с чертами его лица. Капля не успела разбиться — Надя очнулась.
Она всегда воспринимала их ссоры, предчувствуя будущее, она не мыслила своею будущего без него, а сейчас она увидела его полет — в прошлое, она ощутила, как он становится прошлым.
Она стала вспоминать все с самого начала, с февраля, будто прощалась с этим навеки. Будто продолжения не будет.
Надя силилась вернуть его лицо — и не могла, лицо его стерлось из ее памяти — кто-то огромным ластиком тер задумчиво по его лицу, выступающему из темноты. По волосам, лбу, глазу — наискосок; часть лица еще сохранилась, а рядом зияла пустота.
Он уходил из нее.
Нужно было встать и всею только пройти несколько десятков метров — и вот он, живой, в настоящем…
Он обернулся от окна, повисшего над пропастью. Она взглянула на него и ужаснулась: она увидела сатира. Не молодой бог или некрасивый любимый (он умел быть то тем, то другим) — сатир. Она вдруг увидела, что у него непропорционально большая голова — в вихре волос, он приземист, коротконог, толст. Она вдруг вспомнила его ночную улыбку — улыбку во время смерти — улыбку сатира — и вздрогнула.
Она увидела сатира и в ужасе отшатнулась. Это был ужас, смешанный с жалостью и надменным злорадством.
Назавтра она пришла к нему и сказала:
— Самолюбие женщины — ты должен понять… Видишь, самолюбие оказалось больше любви — я разлюбила тебя. Нам нужно расстаться.
Он упал на колени, он плакал — она была непреклонна. Он хотел петь ей песни…
— Оставь, — махнула она рукой. В голове его, клонившейся к ее коленям, ей померещились рожки.
— Надя, Надя, опомнись. Опомнись, Надя. Прошу тебя: подумай как следует Подумай еще. Я не смогу без тебя. Я не смогу, сможешь ли ты?.. Не играешь ли ты?.. Не липовая ли это трагедия?.. Надя! Подумай еще… Не придется ли потом жалеть…
Надя засмеялась. Она была спокойна.
Назавтра она забежала к нему — чтоб посмотреть на него, чтоб узнать, что чувствует теперь. Все было по-прежнему: он был сатиром, она была спокойна.
Она приходила каждый день и, побыв у него минут пятнадцать, убегала.
Она приходила посмотреть, как — теперь — к нему относится. Проверяла, вправду ли разлюбила И уходила удовлетворенная. Ее тянуло к месту бывшей любви, как к месту преступления.
У него оставалось много ее вещей, по пути она уносила их; но жизни их, быт их так переплелись, что что-нибудь обязательно оставалось, что-нибудь она обязательно забывала. Она забирала тапочки, в следующий раз — книгу, потом — тушь для ресниц. Она почти ничего не говорила — только смотрела на него. Он ежился под ее взглядом.
Но вот ничего принадлежащего ей у него не осталось. Ей больше незачем стало ходить к нему. Назавтра она к нему не пошла — и затосковала. Оказывается, эти хождения успели превратиться в привычку.
Она не ходила к нему несколько дней и вся извелась. Почему бы ему не зайти к ней — за чем-нибудь?..
Чего она хотела? Она не знала.
Она попыталась вернуть то первое впечатление после прочтения его дневника — лютую к нему ненависть — и не смогла. Она стала вспоминать, какой была пошло-самоуверенной, спокойной — он ее любит, все хорошо. И чем все кончилось?.. Прекрасная дама… Смешно. Стала вспоминать все свои ревности, всех этих Ирин-Марин и так далее, этакая пирамида из женщин, с Хельгой на вершине. И как он сердился, что она эту пирамиду хочет разрушить. Разве он понимал ее? Разве он понимал, что Надя ревновала так, точно она была единственной представительницей рода, которого и он — единственный представитель. А когда он был с другой, а если он был с другой — это было все равно, как если бы он был с какой-нибудь шимпанзе, пантерой или курицей. Это было совершенно одинаково для нее. Ее бы вырвало в любом из этих случаев. Он был Адамом, она была Евой, они были единственными. Разве он понимал это?