Она вырвалась на волю — воздух, по которому недавно прошел снег, чтоб остаться на земле (потому что земля — предел его, а воздух — та дорога, которой он идет), воздух этот, освеженный, очищенный, осененный снегом, распирал ей грудь. И небо, откуда пришел снег, обещало еще снега. И его можно было есть — он лежал на озябшей ладони пушистой белой горкой, и не земля — она была тем пределом, к которому стремился небесный снег. Она была его тихой гаванью.
И она смеялась тихонько. Снег тоже пришел ночью, но земля стала светлой от него. Снег и он пришли одновременно. Не надо стыдиться черной ночи, этой ночи. Ведь снег и он пришли одновременно.
Нельзя было бесконечно бегать по снегу — она вернулась в дом. Сидела на растерзанной постели и приходила в себя; за окном, в саду клубились заснеженные деревья.
Настроение ее меркло.
Тесная комнатушка: две железные кровати, уютный диван, старый, рассохшийся стол — простенькая, тихая, теплая комнатушка, и огромный странный пейзаж на стене — золотисто-пегий, а теперь еще и великолепие снега за окном… Это уже слишком, это все не отсюда, это все не для нее.
Нездешний пейзаж, нездешний снег…
Снег — стихийное бедствие для юга.
Она щелкнула выключателем — света не было. Ну, конечно, опять где-то оборвало провода или повалило столб электропередачи, опять неделю жить без света, нужно отыскать керосиновую лампу — а где взять керосин? Тогда — свечи, а если их нет — значит, купить. Ведь ей нужно сегодня в город, сдать продукцию, вот и запасется свечами. Автобусы, конечно, не ходят, до «Греческого поворота» придется идти пешком.
Она завесила окно шторкой — приглушила немного нестерпимый свет, льющийся из окна, заправила кровати. Второй этаж не отапливался, и на зиму перебирались вниз, именно в эту, самую теплую комнату, соседствующую с кухней, с печкой. На лето старые железные кровати убирали в сарай: спинки — у одной стены, сетки — у другой; на втором этаже стояли хорошие, модные деревянные кровати, увы, такие громоздкие, с таким трудом водворенные на второй этаж, что даже в случае продажи дома продавать бы его стали только вместе с кроватями, снять их сверху не было никакой возможности.
Когда младшая сестра жила с ними, в комнатушку приносили еще одну кровать — третью, тогда комната совсем уже напоминала маленькую казарму; нынче вторую кровать, кровать для матери, собрали, поставили, но спать на ней матери не пришлось — Жанна наконец-то родила, и мать, пострадав, оставила старшую дочь на произвол судьбы, уехала к младшей, пристроенной, которую за младшую давно не считала — считала за взрослую, самостоятельную, почти что ровню себе, тогда как старшая, несмотря на годы, пробегающие над потолками двух этажей, виделась ей ребенком, за которым нужен глаз да глаз.
Порой Наде самой казалось, что она девочка, маленькая девочка, живущая в избушке, в лесу невесть сколько лет, девочка-старушка, плетущая из года в год, из века в век белоснежные шляпы и сумки для приезжих модниц-курортниц.
По всему дому, как айсберги, плавали ослепительные белые шляпы, шляпы и сумки были всюду: на столах, подоконниках, на кроватях, на полу; они висели на стенах — как несозданные картины, как предчувствие чьих-то картин; на стопке выкроек из журнала «Работница» покоилась шляпа; сумка висела на трубе дымохода — будто в нее собиралась дань дымом; шляпы и сумки были на первом этаже и на втором, на лестнице между этажами; на длинной — во весь фасад дома — веранде; и на крышу собачьей конуры, на острие ее кокетливо, набок надвинута была шляпа; шляпы и сумки лежали, наверное, даже на чердаке, где жили крысы.
А сегодня был день, когда шляпы и сумки нужно было сдать на склад, где они пылились до лета, а летом их развозили по киоскам и магазинам с вывеской «Курортные товары», и только потом попадали они в руки приезжих дам.
Надя собрала все шляпы и все сумки (поднялась даже на чердак; когда снимала шляпу с конуры, мимоходом надела ее на голову Арапа, он мотнул головой, отказываясь от чести быть псом в шляпе), нанизала их, как большие белые грибы, на шнур, отдельно связка шляп и отдельно — сумок; собралась сама: спрятала безнадежно темные волосы под пушистый (кроличий крашеный) зеленый платок, надела черное, узковатое ей пальто на зеленой саржевой подкладке (пуговицы, как колеса, едва пролезают в петли), обула модные некогда сапоги-чулки.
Снова вышла на оснеженный воздух; на одном плече — связка ослепительных снеговых шляп, на другом — таких же сумок. И опять весело ей отчего-то и плевать на то, что через центр нужно идти, где мужики-дураки и бабы-дуры таращиться будут и шептаться, семь лет уж таращатся и шепчутся, никак не отвыкнут. И еще семь лет пройдет — все будет то же.