Это если в доме не светится окошко…
А если окошко светится?
Тогда ждет тебя истопленная печка, похожая не на сонную белую медведицу, а на саму себя, и ужин ждет: жареная на постном масле картошка, чай, холодный серый хлеб (на веранде лежал), и он ждет: сидит, склонил над столом свое милое, детское лицо, пишет что-то.
Он из тех мужчин, у кого такие вот навечно мальчишеские лица; и эта его детская привычка — когда он сосредоточен, занят важным делом: пишет ли, чистит ли картошку — вбирать в себя от излишка усердия губы.
Надя любила смотреть на него, когда он бывал таким — сосредоточенным. Он делал что-то: писал или читал — Надя сидела напротив, в уголке дивана, и смотрела. Она часами могла сидеть и смотреть. Точно кошка, ругался он. Вначале он прогонял ее, уговаривал заняться делом — почитать что-нибудь (она так мало читала, он ей список напишет) или на худой конец хоть шляпы бы свои вязала, — Надя уходила в кухню с книгой или с вязаньем, но через пять минут возвращалась, прокрадывалась виновато в свой уголок.
— Я не могу, когда на меня так смотрят…
Он собирался и уходил в холодный свой дом. Надя шла за ним и говорила, что больше не будет, что нашла наверху, в шкафу, книгу, о которой он говорил, будет сидеть в кухне и читать, раз она мешает ему…
— Да не мешаешь ты, не мешаешь; как ты не можешь понять: я же о тебе забочусь. Ну как тебе не надоедает часами смотреть на одно и то же. Было бы хоть на что смотреть… — Он усмехался и качал головой.
Но что же делать, если ни книги, ни вязание не шли ей на ум. Смотреть на него казалось ей занятием гораздо более важным, чем чтение или вязание. Она точно в самом деле очнулась от мертвого сна, воскресла и, увидев живого человека, навечно удивилась. Она никак не могла привыкнуть к тому, что вот он — такой живой, настоящий, вот он — ее человек. Похожий на ласкового бога.
В конце концов он привык к тому, что она ничего не делает, только сидит и смотрит, махнул на нее рукой:
— Ну сиди, сиди… Нашла свое призвание — на мужика смотреть.
Но это все вечер, вечер. Он строгий, будто бы строгий… А потом…
…Луна смотрелась в окошко. Она смотрела в окошко. Стекло плавилось между ними.
Она только что очнулась. Еще погружена в ночь, еще наполовину там, во тьме. Она точно кентавр сейчас (или русалка) — части дневная и ночная совмещены в странное целое. Днем она забывает о себе ночной, днем ей не верится, что и это тоже — она. Он открыл, показал ей эту ее ночную сущность. Бездонные глубины горячей тьмы, в которую ей хочется погружаться и погружаться, погружаться вечно, забыть о дне, проклясть день, жить только ночью, верить только в ночь…
И сон — как чистилище между ночью и днем.
Во сне ей нужно повернуться на другой бок, она приподнимает ресницы и сквозь сон смутно различает: спина, грудь, рука — не пустота, которую можно протыкать пальцем до тех пор, пока не наткнешься на стул, — спина, или грудь, или рука, все теплое, живое. Два, три, четыре поцелуя куда придется, чтоб окончательно удостовериться — спина, грудь, рука, и можно спать дальше.
Она полюбила просыпаться. Птицы пели за окном — будто птичий народ со всего света собрался в их саду, солнце светило каждое утро, каждое утро, открывая глаза, она видела его. Солнце в окне, и он у окна — спиной к ней. Почувствовал ее взгляд, оборачивается, облокачиваясь о спинку стула, смотрит на нее.
Она не в силах сдержать улыбки, он не выдерживает — идет к ней. «А что это у нас такое», — молвит, пытаясь поцеловать в оголившуюся грудь (она видела, что одеяло сползло, но не поправила его, даже нарочно — отодвинула), а сейчас, под угрозой склонившегося его лица, натянула одеяло до самого подбородка.
Он обращался с ней, как с маленькой. Как-то так повелось. «А что это у нас такое…», «А где у Наденьки глазки?» Он завязывал ей шарф, когда она шла на улицу, он воспитывал ее: ругал за то, что свистит в комнате, ломает хлеб — от чего всегда полно крошек (ну как с тобой в свете-то покажешься?..). Надя смеялась — вот нашлась маме замена…
Подарил ей цветы… Это были первые цветы, которые ей подарили. Он пропадал весь день, сказал: «Мне надо», — она сделала вид, что не понимает, зачем надо, хотя сердце радовалось, зная, наверняка зная, что наконец-то ее, как настоящую женщину, как всех женщин в этот день, поздравит он, ее мужчина, а не мама, как это было всегда.
Видимо, лицо у нее вытянулось. Красные, с ядовито-лиловым оттенком пионы… За день до того в городе, на рынке, она видела эти — такие — цветы. Тугие букеты у основания соцветий стянуты рядами черных ниток (десятый номер, лежат они с края длинного бетонного, совершенно пустого стола: был ранний вечер, ряды опустели), у цветов — девчонка без платка, с иззябшим личиком, с носом почти того же оттенка, что цветы, клетчатое пальто на два размера больше, чем нужно, руки в карманах — и скачет. Надя узнала ее — совхозская девчонка, Воробьева, в классе пятом, наверное, учится. Девчонка, взглянув на Надю, перестала скакать, отвернула личико.