— Гордость всегда предшествует падению, Оливия, помни наставления Бога, и пусть они будут руководством для тебя.
Но моя гордость не была гордыней, это была гордость за своего единственного сына, которого пожелал оставить мне Господь.
Я любила угрожающе размахивать хвалебными отзывами о музыкальных достижениях Джоэля перед лицом Малькольма.
— Ты утверждал, что твой сын — неудачник, Малькольм, — усмехалась я.
— Но вот, взгляни, как весь мир преклоняется перед его талантом.
И вот однажды, в первый весенний день, когда весь мир, и я вместе с ним, раскрыл объятия пробуждающейся жизни, к нам пришла телеграмма. Телеграммы никогда не приносили мне хороших вестей, и, глядя на желтый конверт, прикасаясь к нему дрожащими руками, я не смела открыть его.
«Джоэль», — мелькнуло у меня в голове, и я невольно прошептала это имя и каким-то внутренним чутьем, еще не раскрыв конверта, я уже знала, что написано внутри.
«Господину Малькольму Фоксворту. Точка.
С глубочайшим прискорбием я вынужден известить Вас о том, что Ваш сын Джоэль пропал без вести во время снежной лавины. Точка. Мы не смогли обнаружить его тело и тела пяти его товарищей. Точка. Позвольте выразить Вам свои глубочайшие искренние соболезнования».
Я смяла телеграмму в руке и посмотрела в окно. Я не могла плакать или стонать; для своего второго, последнего сына, у меня уже не осталось слез. Они пролились и иссякли над Малом, а теперь в моем сердце было сухо и пусто. Я скорбела так, как горевала бы пустыня; пустыня, где ничего не сможет вырасти, пустыня, где единственным порывом является дыхание песка, заносящего все живое. И вновь мой мир стал безнадежно, безвозвратно серым.
Малькольм на первый взгляд повел себя странно. Вначале он отказывался поверить в то, что Джоэль действительно погиб. Я показала ему смятую телеграмму, как только он вернулся из командировки. Я ничего не сказала, я лишь вручила ему смятую бумажку, как только он переступил через порог.
— Что еще такое? — спросил он. — Затерялся во время снежной лавины?
Он отдал мне обратно телеграмму, словно отклонил какое-то коммерческое предложение, а сам удалился, занявшись бумагами в библиотеке. Но когда пришло официальное подтверждение — рапорт полиции, то уже ни он и ни я не могли отрицать друг перед другом свершившегося факта. Тогда я зарыдала; сердце мое разрывалось на части; и оказалось, что в глубине моей опаленной души был сокрыт целый источник слез. Воспоминания нахлынули на меня, и перед моими глазами вновь вставали Джоэль и Мал, которые вместе сидели, гуляли, играли и обедали. Иногда их окутывал мрак, и я могла различить лишь их лица в темноте. Иногда я тайком пробиралась в детскую, где перед моими глазами представали все трое — Кристофер, Мал и Джоэль. Мал вел себя так, словно был их учителем, а Джоэль с Кристофером пристально смотрели на него и внимательно слушали. Я поднимала с пола их детские игрушки и, прижав их к груди, долго и безутешно плакала.
Малькольм предпочел уединиться в библиотеке. Я не смогла бы сама устроить панихиду по сыну, и если бы не деятельная помощь Джона Эмоса, мой дорогой и любимый Джоэль, мой второй и последний сын, так и предстал бы перед Господом без должного обряда. Джон Эмос оказал мне неоценимую помощь, он даже съездил в пансион к Коррин, чтобы лично сообщить ей трагическую весть и вернуться вместе с ней домой. В день поминовения на мне и Коррин были те же траурные платья, что и на похоронах Мала, и словно два привидения мы спустились по винтовой лестнице в холл. Задрапированный в черное сукно экипаж, нанятый Джоном Эмосом, ждал нас у парадного входа. Джон терпеливо стоял около него.
— Боюсь, что Малькольм не будет присутствовать на службе, — сообщил он. — Он попросил меня сопровождать вас.
Я подняла вуаль и огляделась по сторонам. Одетая в черное, прислуга ждала приказания отправиться на траурную церемонию и оплакать прекрасного юношу, который на их глазах превратился в мужчину. Но отца юноши нигде не было видно. Я ворвалась в библиотеку. Муж сидел за письменным столом, повернувшись к нему спиной. Он развернул свой стул и неподвижно смотрел в окно.
Небо было бледно-серым, а воздух казался довольно прохладным даже для мартовского дня. День нынешний, не обещавший ни солнца, ни тепла, был зеркалом моей жизни.
— Как ты осмеливаешься игнорировать панихиду по собственному сыну? — закричала с порога я.
Он не пошевелился, чтобы хоть как-то отреагировать на мое появление. Я вдруг перепугалась за него. Неужели я ощущала жалость к нему? Жалость к человеку, который готов был сломить дух своих собственных сыновей? Жалость к Малькольму Фоксворту? Он казался таким жалким и растерянным среди всех его несметных владений, охотничьих трофеев, гроссбухов, ценнейшего антиквариата, теней всех тех женщин, которых он соблазнял в своем кабинете.
— Малькольм, — спокойно сказала я, — начинается служба по нашему сыну, твоему сыну. — Он медленно поднял руку, а затем снова уронил ее на ручку кресла. — Как ты можешь не пойти туда?
— Это ложь, — наконец вымолвил он. Голос его показался мне странным, он звучал, словно далекое и глухое эхо.
— Похороны без тела? Кого мы хороним? — произнес он, запинаясь.
— Это служба в память о его душе, в честь его души, Малькольм, — сказала я, подойдя почти вплотную к нему, пока не взглянула на него в упор, но он не повернулся.
Он лишь встряхнул головой.
— А что, если его обнаружат целым и невредимым после этой панихиды? Я не хочу превращать ее в посмешище и не собираюсь в этом участвовать, — сказал он тем же безвольным голосом с неизменным выражением лица.
— Но ты видел полицейский рапорт, ознакомился с деталями. Это был официальный документ, — сказала я. — Какой смысл отвергать очевидную реальность?
Почему, в отличие от всех окружающих, Малькольм пытался заниматься этим.
Я полагаю, что он, вероятно, считал, что может отсрочить признание своей вины за содеянное. Он был убежден и в том, что придя на траурную панихиду, он не сможет избежать признания горькой истины.
— Уходи, — сказал он. — Оставь меня в покое.
— Малькольм, — начала я, — если ты…
Он развернулся на кресле, глаза его налились кровью, его лицо было перекошено от боли и гнева. Я с трудом узнала его. Я даже отступила назад, боясь, и не без оснований, что в него вселился сам дьявол.
— Убирайся! — заорал он. — Оставь меня в покое. — Он снова отвернулся к окну.
Некоторое время я стояла и рассматривала его, а затем вышла, оставив его одного в потемках, наедине со своими собственными мыслями.
Большинство из тех, кто присутствовал на похоронах Мала почтили и память Джоэля. Никто не поинтересовался у меня, где Малькольм, но я слышала шепот вокруг и видела, что пришедшие адресовали свои вопросы Джону Эмосу.
Коррин стояла рядом со мной, но казалась несчастной и покинутой всеми без поддержки Малькольма.
Малькольм находился в добровольном заточении в библиотеке в течение нескольких суток и, к удивлению всех, захотел увидеть лишь Джона Эмоса, который приносил ему завтраки и обеды. Стоило лишь мне войти и заговорить с ним, как он отворачивался к окну и не отвечал на мои вопросы. Позднее Джон Эмос сообщил мне, что Малькольм проходит путь духовного преображения.
Однажды вечером, уже в конце недели мы вдвоем с Джоном обедали в столовой. У Коррин пропал аппетит. Она отправилась поговорить с Малькольмом, надеясь развеселить его и разогнать те грозовые тучи, что сгустились над нашим домом. Она горячо любила своего брата; но она была молода, и перед ней был открыт весь мир, а она очень хотела начать жизнь сначала.
Внезапно, она с шумом выбежала из кабинета Малькольма.
— Это безнадежно, — объявила она. — Папочка не перестает горевать! Но жизнь не может остановиться. Я тоже люблю Джоэля и Мала, но я хочу жить. Я хочу снова улыбаться и смеяться. Я должна!
Джон читал изречение из Псалмов. Мы часто сидели вместе и читали Библию. Мы беседовали о Священном Писании, и Джон постоянно соотносил его с нашей жизнью.