— Я тебе и раньше говорил, давным-давно: сады Маджубы чересчур искусственны. Чем старше я становлюсь, тем больше не верю в возможность управлять природой. Деревьям следует позволить расти, как им угодно. — Фредерик бросает взгляд на сад. — Будь моя воля, я бы все это повыдергал.
— Что такое садоводство, как не управление природой и не улучшение ее? — Я ловлю себя на том, что повышаю голос. — Когда ты болтаешь про «естественное садоводство», или как там ни назови, ты уже задействуешь человека. Ты копаешь клумбы, срубаешь деревья, приносишь семена и саженцы. Для меня это выглядит весьма натянуто…
— Сады, подобные Югири, — обманки. Они фальшивы. Все здесь — результат продуманности формы и построения. Мы сидим в одном из самых искусственных мест, какие только сыскать можно.
Ласточки взмыли с травы на деревья, словно опавшие листочки, возвращающиеся на родные ветви. Я думала о том, что составляет искусство создания садов, противником которых выступает Фредерик, о подходах, так любимых японцами: приемах воздействия на природу, которые оттачивались больше тысячи лет. Не оттого ли, что жили они на землях, которые регулярно корежили землетрясения и природные бедствия, проистекало их стремление укротить мир вокруг себя? Взгляд мой перенесся в гостиную, на бонсай сосны, за которым так преданно ухаживал А Чон. Громадина-ствол, в который вымахала бы на воле сосна, ныне сведен к размеру, который вполне уместно смотрится на столе ученого, обуздан до желаемой формы медной проволокой, обвивающей его ветви. Есть люди, вроде Фредерика, кому чудится, будто подобные выкрутасы — сродни попыткам править силами небесными на земле. И все же — именно в тщательно продуманном и сотворенном саду Югири обрела я чувство порядка и покоя. И даже (на очень краткий отрезок времени) — забвения.
— Сегодня утром ко мне один человек приедет повидаться, — говорю я. — Из Токио. Он хочет взглянуть на ксилографии Аритомо.
— Ты продаешь их? С деньгами плохо?
Его обеспокоенность трогает меня, остужает мой гнев. Творец садов, Аритомо к тому же был мастером гравюры на дереве. После того как я призналась (одна неосмотрительная фраза во время какого-то интервью), что он оставил мне коллекцию своих ксилографий, знатоки и ценители из Японии пытались убедить меня расстаться с ними или устроить их выставку. Я всегда отказывалась, к их великому возмущению: многие из них дали ясно понять, что не считают меня законной владелицей.
— Профессор Йошикава Тацуджи обратился ко мне год назад. Он намеревался написать книгу о ксилографиях Аритомо. Я уклонилась от разговора с ним.
Брови Фредерика взметнулись вверх:
— Однако сегодня он приезжает?
— Недавно я навела о нем справки. Он историк. И уважаемый. Писал статьи и книги о действиях его страны во время войны.
— Отрицая, что некоторые факты вообще имели место, я уверен.
— У него репутация объективного исследователя.
— С чего бы это историку интересоваться искусством Аритомо?
— Йошикава еще и знаток японской гравюры на дереве.
— Ты читала что-нибудь из его книг? — спрашивает Фредерик.
— Все они на японском.
— Ты ж говоришь на их языке, разве нет?
— Говорила когда-то, немного, только-только чтоб объясниться. Говорить одно, а вот читать на японском… это совсем другое.
— За все эти годы, — говорит Фредерик, — за все эти годы ты так и не рассказала мне, что джапы[25] сделали с тобой.
— То, что они сделали со мной, они сделали с тысячами других.
Пальцем я обвожу контуры чайного листа на упаковке.
— Однажды Аритомо прочитал мне стихотворение о потоке, который пересох, — на мгновение я задумываюсь, потом произношу: «Пусть иссякло теченье воды, все равно слышен нам ее имени шепот».
— Тебе все еще тяжело, ведь так? — говорит Фредерик. — Даже спустя столько времени после его смерти.
Мне всегда делается не по себе, как только я слышу, что кто-то упомянул о «смерти» Аритомо, даже спустя столько лет.
25
Джапы — так кратко (и не без оттенка презрительности) зовут японцев не только в Малайзии, но и фактически по всему миру.