И у меня на душе стало нехорошо. Даже новый садин показался мне теперь неуютным. Я взял на руки сына и пошел, чтобы догнать незнакомца. Но он уже скрылся за углом.
Тогда я вернулся, снова взял мерную ленту и стал забивать колышки, обозначая ими места, где следовало копать ямки, а сам все думал о человеке, которого я так незаслуженно обидел. Эта мысль не покидала меня до самого вечера. И наутро в понедельник и еще несколько дней подряд мне все вспоминался мужчина в солдатской гимнастерке и его глуховатый тихий голос, когда он спрашивал меня о сыне: «Это ваш?»
А спустя примерно недели три мы с ним встретились. Теперь он одет был в штатский костюм. Его лицо уже не казалось таким худым и темным, как в первый раз, но в глазах сохранялась прежняя грусть или, может быть, безмерная усталость. Встретились мы на главной улице, где почему-то все непременно бегут, будто здесь не положено идти спокойным шагом. В такой сутолоке неудобно останавливать незнакомого человека и объясняться с ним, но я, вероятно, все же сделал бы это, если бы прежде меня какая-то женщина не окликнула его: «Петр Петрович!» Он остановился и заговорил с женщиной, все время оберегая ее от толчков спешащих людей, а я прошел мимо, уже отойдя, подумал, что ведь, пожалуй, мои извинения могли бы выглядеть непонятными и наивными. Мелкий случай, о котором, конечно, этот человек сразу же забыл. А вернее всего, что и случая никакого не было, его создала в воображении моя мнительность.
После этого я часто встречал Петра Петровича. И все на одном и том же перекрестке. Видимо, он поступил на заботу где-то недалеко от нашего дома.
Так прошло четыре года, и за эти четыре года я привык, что Петр Петрович встречается мне на одном и том же перекрестке. И если несколько дней подряд я не видел его, у меня возникала беспокойная мысль: «Не заболел ли?»
Понятно, привычными сделались только наши встречи, а все остальное за эти годы решительно изменилось. На нашей улице построили двенадцать многоэтажных домов, очень красивых, возможно даже самых красивых во всем городе. Заасфальтировали не только тротуары, как это предполагалось по генеральному плану, но и всю проезжую часть улицы. Трамвайную линию, правда, не провели, но зато по гладкому асфальту теперь то и дело катились бесшумные и очень нарядные автобусы. И все говорили, что это лучше трамвая. Высаженные по обочинам тротуаров молодые тополя хорошо принялись и в жаркие дни давали прохладу пешеходам. Когда же разыгрывался ветер, он только освежал и вовсе не поднимал пыли, на асфальте ей неоткуда было взяться, и, кроме того, специальные машины не просто поливали улицу, а прямо-таки мыли ее водой. Наш садик во дворе дома подрос. Весной нежным белым цветом одевались черемухи и ранетки, и тонкий их аромат вливался в распахнутые окна. Детишек теперь невозможно было зазвать домой, они целые дни проводили в садике, бегали по дорожкам или копались в желтом сыпучем песке.
Да, удивительно быстро проходит время! Особенно когда радость окружает тебя и ты видишь, как все растет и изменяется к лучшему. Ведь не только садик в нашем дворе разросся за эти годы, и не только на нашей улице выстроили много красивых домов. Наоборот, это было, конечно, самое малое и незаметное, не включенное ни в одни правительственный отчет. А каковы же были изменения, которыми жила вся Советская страна! Новые города, заводы, железные дороги, плотины, каналы… Мы радовались каждой строчке последних известий, потому что они всякий раз приносили новое и рассказывали о человеческом счастье. И только временами, при чтении газетных полос, омрачались лица людей. Это бывало, когда они читали телеграммы из Кореи, где кровь, огонь и напалм теперь заливали Страну Утренней Свежести. И, глядя на фотографии руин, дымящихся после налетов американских бомбардировщиков, или на фотографию малышей, ползающих у тела матери, расстрелянной из пулеметов на мирной дороге, каждый вновь ощущал в себе то чувство справедливого гнева, которое питало наши души в дни тяжелей борьбы с фашистскими захватчиками. Теперь наши сердца были с народом Кореи, и каждый из нас желал ему победы и счастья, чтобы быстрее светлые, радостные дожди смыли пепел пожарищ и чтобы песни корейских девушек опять спокойно звенели в цветущих садах.
Осенью этого года сын мой пошел в первый класс. Жена купила учебники, тетради, сумку, пенал и все остальное, что полагается человеку, начинающему большую жизнь. Еще до школы он научился читать и даже писать, хотя очень многие буквы у него и получались как бы перевернутыми в зеркале. Вернувшись из школы, он показал нам первое слово, которое записал в тетради весь класс, — МИР.
От сына я узнал, что учителя зовут Петром Петровичем. Сынишка описал его приметы, и я догадался, что это уже знакомый мне человек.
С первого дня все ребята очень полюбили своего учителя, — сын не уставал рассказывать мне об этом. Но тут же добавлял, что, кажется, у Петра Петровича есть сильное горе.
Перед началом зимних каникул я зашел в школу, справиться о поведении сына. Петр Петрович выслушал меня и, сразу просветлев, спросил:
— Это ваш?
И эти его слова у меня тотчас всплыли в памяти, хотя первый раз я их услышал от него несколько лет тому назад. Конечно, вопрос Петра Петровича был простым совпадением, но после этого как-то легко завязался наш разговор, и я услышал такую историю.
Петр Петрович был сельским учителем, а его жена работала пропагандистом в райкоме партии. Их село находилось близ самой границы, и фашистские солдаты ворвались в дома прежде, чем мирные русские люди успели понять, что началась война. Немецкие танки протаранили, обрушили и развалили самые лучшие постройки; автоматчики длинными очередями прошили улицы направо и налево; в грузовики, следовавшие позади танков, фашисты свалили награбленное добро и втолкнули многих советских людей, которые не успели спрятаться, а потом все село запылало огнем.
Случилось так, что жена Петра Петровича в это утро дежурила в райкоме, сына-трехлетку она еще с вечера отвела к своей матери, а Петр Петрович ночевал в квартире один. Его разбудили стрельба и железный грохот танков. Он выбежал на улицу и тут же упал, срезанный пулеметной очередью.
А потом, перевязав себя кое-как, он ползал среди пылающих домов. Здание райкома горело, как большой костер, и Петр Петрович понял, что жена его погибла. Он не нашел и сына. Кто-то сказал ему, что ребенка вместе с бабушкой гитлеровцы увезли на грузовике.
Залечив раны, Петр Петрович пробрался через линию фронта к своим. И хотя по профессии он был сельским учителем, воевал хорошо, получил восемь наград и демобилизовался в чине лейтенанта.
Перед самым концом войны он узнал, что его сын вместе с другими малышами находился в Клайпеде, в воспитательном доме, а при отступлении фашистов увезен куда-то в глубь Германии и что бабушка его, вероятнее всего, замучена где-нибудь в концентрационных лагерях. Уверенность в том, что ребенок остался жив, окрылила Петра Петровича, и, когда немецкая армия капитулировала, он с радостью стал думать о скорой встрече с сыном. Но тут выяснилось, что клайпедский воспитательный дом был немцами эвакуирован далеко на запад и теперь оказался в американской зоне оккупации. Американцы же почему-то не отдают детей родителям. И это услышать было горше всего потому, что война уже кончилась и все несчастья, оставленные войной, должны были теперь сглаживаться, а не усиливаться, и еще потому, что американцы называли себя союзниками русских.
И сколько ни писал американскому командованию сам Петр Петрович и сколько раз наше правительство ни требовало вернуть всех до одного советских детей, американцы затягивали решение вопроса. Отвечали вежливыми, но равнодушными отказами или попросту отмалчивались.
И когда Петр Петрович рассказал все это и прибавил еще, что мой сын удивительно похож на его сына, я понял, какое горе беспрерывно терзает душу отца и как мучительно больно слушать ему радиосводки из Кореи, где те же американцы сейчас убивают ни в чем не повинных мирных людей и оставляют их детей сиротами.